— В ваших бумагах находятся копии завещаний императрицы Екатерины и Елизаветы, переписанные вашей собственной рукой. Кто доставил вам эти бумаги для переписки?
— Я получила их при анонимном письме, вместе с пакетом, который, тем же письмом, просили переслать графу Орлову.
— И вы не знали, что в пакете?
— Не знала; хотя догадывалась, что это те же бумаги, которые были доставлены и мне!
— Согласитесь, это невероятно!
— Может быть; но было так, как я говорю.
— После кого из родственников вы полагали получить наследство?
— После князя Зацепина-Владимирского. Получив известие об открывшемся наследстве, я приняла на себя и его фамилию.
— Но каким же образом, быв дочерью императрицы Елизаветы, вы хотели получить в наследство зацепинские имения и капиталы, идущие из рода императрицы Анны Иоанновны.
— Быв дочерью императрицы Елизаветы, я была, естественно, племянницей императрицы Анны, её двоюродной сестры. Впрочем, удалённая с детства из родины, не зная русских законов, я просила вице-канцлера разъяснить мне то, чего я не знала.
— На каких основаниях сошлись вы с Радзивиллом?
— Мы встретились в доме одного из венецианских сенаторов Альбедини. Он прямо мне сказал, что я могу быть полезной Польше, так как ему положительно известно, что я дочь императрицы Елизаветы, и предложил свои услуги.
Разумеется, ни рассказами Али-Эметэ, ни даваемыми ею ответами князь Голицын удовольствоваться не мог. Он видел, что она рассказывала ему сказку, в том тоне, что все её похождения исходили из её собственного желания узнать ближе о самой себе; но ему не было нужды до её желаний; ему нужно было добиться во что бы то ни стало, кто подал ей мысль объявить себя дочерью императрицы Елизаветы и с кем она находилась по этому предмету в сношениях. Поэтому после нескольких секунд молчания он спросил, стараясь придать своему голосу возможную мягкость и убедительность:
— Послушайте, сударыня. Всё, что вы рассказывали, не имеет и тени вероятия. Для вашей собственной пользы, для вашей личной безопасности и спокойствия я убедительно прошу вас, отвечайте на мои вопросы откровенно и чистосердечно. Это одно, и только одно, может спасти вас от самых тяжких неприятностей. По летам своим я могу быть отцом вам, и поверьте, что истинно как отец дочери советую: раскройте эту интригу, исходящую из адской злобы и зависти. Скажите...
Голицын был мягкий и добрый человек. Ему было жаль молодой женщины, видимо попавшей, по легкомыслию и страсти к удовольствиям, в тиски политической интриги, исход которой может быть — или смерть, или вечное заключение.
— Я вам сказала всё, что я знаю! — отвечала Али-Эметэ твёрдо. — Больше мне нечего говорить! В жизни своей мне приходилось много терпеть; но никогда не теряла веры в справедливость и упования на милосердие Божие. Совесть не упрекает меня ни в чём преступном. Надеюсь на милость государыни.
Слова Али-Эметэ были записаны и переведены. Она прочитала их и подписала твёрдой рукою: Elisabett.
Доманский и Чарномский, равно как и прислуга, в один голос показали, что князь Радзивилл им сказал, что она великая княжна, и они поверили ему, тем более что видели, что сам он, его сестра графиня Моравская, графы Потоцкий и Пржездецкий отдают ей царские почести. Да и все приезжающие к ней знатные лица: министры, сенаторы, посланники разных дворов и даже владетельные особы, герцог трирский и князь лимбургский, обходятся с ней как с особой, принадлежащей к царственному дому. Впрочем, Доманский прибавлял к общим показаниям, что и от неё самой он слышал, что она дочь русской государыни.
* * *
Получив в Москве донесение от фельдмаршала Александра Михайловича Голицына об ответах самозванки, государыня сильно прогневалась.
Первое, на что она обратила своё внимание, это лаконичность её подписи. «Какова? — думала она. — Смеет продолжать обман; смеет передо мной уверять, что она принадлежит к царственному дому, означая свою подпись одним именем».
— Вяземский, посмотри! Наглая лгунья решается утверждать своё враньё, подписываясь так, как подписывалась покойная тётушка императрица. И она это смеет? Нет, фельдмаршал слишком мягок! Такую наглую лгунью следует хорошенько приструнить. Потом, что это? Ложь в каждом слове, мистификация какая-то. Вместо объяснения дела она сочиняет роман.
И она написала Голицыну:
«Передайте пленнице, что облегчить свою участь она может только полной откровенностью и совершенным отказом от разыгрывания безумной комедии, подписываясь Елизаветой. У ней было столько имён, что может выбрать из них себе любое, кроме того, которым подписывается. Поручаю вам принять против неё надлежащие меры строгости, чтобы наконец её образумить, потому что наглость её переходит все границы».
Князь Александр Михайлович Голицын был, как мы сказали, человек мягкий и добрый. Но ввиду такого положительного приказания государыни, — приказания в то время совершенно понятного, ибо всякий знал, что под надлежащими мерами строгости следовало разуметь ни более ни менее как розги, он счёл долгом о том её предупредить. Но на личное предупреждение о таком исходе её запирательства у него не хватило решимости. Он приказал сказать ей об этом Ушакову; тот тоже невольно проглотил свои слова перед гордой и изящной красавицей. Однако ж он сказал ей, что, в случае дальнейшего с её стороны упорства во лжи, будут приняты крайние способы для узнания её сокровенных мыслей. В этих словах, разумеется, подразумевалась пытка; так и поняла эти слова Али-Эметэ.
— Ах, Боже мой, кто вам мешает? Режьте, жгите меня! Пусть сломанные кости мои будут свидетельствовать о подвигах вашего человеколюбивого правительства!
И вот отменённая формально Екатериной пытка готова была вновь явиться на Божий свет, на тиранство бедной женщины.
Впрочем, Екатерина не была противницей телесного наказания, и розги не относились к орудиям пытки. В конце царствования она даже злоупотребляла ими. А противосклепавшей на себя имя она, видимо, действовала с той страстностью, которую создаёт только озлобление. И удивительно ли? Столько ума, столько отваги, столько риска было ею принесено для приобретения власти, и вдруг какая-то всклепавшая на себя имя желает всё уничтожить, всё подорвать.
Но Голицын, видевший Али-Эметэ, её нежность, слабость, видимую болезнь и ещё во время беременности, даже подумать боялся о мере, ему предложенной.
Али-Эметэ клялась, что она дала показание по совести и сказала только одну правду.
Желая всеми мерами отклонить готовившуюся пленнице грозу, он отправился в каземат сам, убеждал, доказывал, давал даже надежду на помилование, просил сказать хоть одно: от кого она получила копии с завещаний императора Петра I, Екатерины I и Елизаветы; но всё было напрасно. Али-Эметэ стояла на своём, объясняя, что поименованные бумаги она получила через анонимное письмо.
— Так вы не хотите исполнить волю государыни, признаться во всём? — спросил князь Голицын.
— Мне не в чем признаваться, кроме того, что я сказала прежде. Больше ничего не могу сказать, потому что не знаю; видит Бог — не знаю!
При этом она просила испросить у государыни аудиенцию, чтобы она сама могла видеть степень искренности её слов.
Голицын писал обо всём государыне и объяснял, что принятие более строгих мер её убьёт.
Но Екатерину, в свою очередь, не легко было разнежить; она отвечала:
«Распутная лгунья осмелилась просить у меня аудиенции. Объявите этой развратнице, что мне известна её крайняя безнравственность, её замыслы и попытки принимать на себя чужие имена, и я не приму её никогда! Объявите, что если она будет продолжать свою ложь, то подвергнется самой строгой каре».
При этом собственноручном письме государыни Голицын получил указания несоответствия данных Али-Эметэ показаний. Указания эти состояли из 20 статей, в которых каждое слово её разбиралось в сближении одного с другим по времени, месту, обстоятельствам и взаимному одно другому противоречию. «Эти 20 статей, — писала Екатерина, — уничтожают все ложные выдумки наглой арестантки».