От неё Орлов зашёл с визитом к кавалерам её двора, её шталмейстеру Чарномскому и камергеру Доманскому и поразил их своей вежливостью и любезностью, несмотря на грубоватость формы, в которую он облёк своё тонкое искательство.
Он укрепил в них уверенность, что они служат действительной наследнице русского престола, от которой, при некоторой отважности и ловкости, зависит надеть на себя императорскую корону четырёх древних царств. Встретив при выходе Мешеде, Орлов и ту не оставил своим вниманием, оживив её надежды на будущее счастие; так что, когда он уехал в свой дворец, все окружающие Али-Эметэ утопали в эмпиреях надежд и мечты; все они были как бы в тумане.
Возвратясь к себе, Орлов счёл нужным сейчас же написать Екатерине. В письме своём Орлов обрисовал личность всклепавшей на себя имя таким образом: «Росту она небольшого, телом суховата. Лицом ни бела, ни черна, глаза имеет большие, открытые, волосы тёмно-русые... Говорит хорошо по-французски, по-немецки, по-английски и по-итальянски; надобно думать, знает и польский язык, только в том не открывается. Уверяет она, что хорошо владеет арабским и персидским языками. Свойство имеет отважное и своею смелостью много хвалится...»
Впрочем, Орлов хорошо знал, что женщине нельзя понравиться тем, что ей будешь расхваливать красоту другой женщины, и отчасти писал об Али-Эметэ так, чтобы не возбудить к себе неудовольствия. «Итак, матушка Екатерина» писал он, — начинают подшучивать да подсмеиваться, что чесменский победитель попал на Фенелонов остров и очарован голосом победившей его, всклепавшей на себя имя сирены. Ну да пусть их смеются. Тебе бы угодить».
Екатерина оправдала и утвердила вполне принятые Орловым меры, признавая, что первоначальное распоряжение её о требовании выдачи самозванки от рагузского сената, данное под влиянием первого впечатления, а может быть, согласно совету Григория Григорьевича, который любил решительные меры, было неосновательно. С тем вместе она предписывала во что бы то ни стало доставить к ней всклепавшую на себя имя — живой или мёртвой.
На другой день утром граф Орлов, приняв визиты Чарномского и Доманского, которые вышли от него опять в восторге, видя мечты свои осуществляющимися, опять в полной форме и в орденах явился к Али-Эметэ узнать: нет ли приказаний и нет ли в чём надобности? Али-Эметэ постаралась его удержать. Орлов остался, видимо, с удовольствием, но сдержанно, сохраняя вид полной верноподданнической почтительности, разбить которую было не в силах никакое влияние, никакое чувство. Вся его мысль, казалось, была направлена к тому, чтобы угодить своей государыне, угадать и предупредить все её желания. Он, казалось, не смел дозволить себе даже думать о чарующем влиянии её красоты, о прелести её женственности. Он был только верноподданный, и более ничего. Такая сдержанность сперва смутила Али-Эметэ; потом возбудила её, вызвала в ней страстное, невыразимое желание его победить. Она хотела заставить его увлечься, забыться, хотела, чтобы он подчинился не только значению её происхождения, но и силе её очаровательного кокетства. Одним словом, она хотела победить его как женщина. Но победить Орлова было нелегко; особливо той, которая, смотря на него, сама таяла от желания, сама сгорала от страсти.
Каждый день являлся Орлов докладывать ей о состоянии своих команд, подавал строевые рапорты, спрашивал о её приказаниях, будто был назначен главнокомандующим морских и сухопутных сил, действующих в Средиземном море, её велением, как его государыни и повелительницы. Каждый день Али-Эметэ оставляла его у себя, придумывала новые способы подвинуть его на сближение, на интимность. Орлов не уклонялся; напротив, минутами казалось, сдавался, подчиняясь чарующему увлечению. Но это было только минутами. Почтительная сдержанность опять брала верх. Она осиливала и чувство, и возбуждение, тушила порыв страсти и огонь увлечения.
Однажды вечером сидели они в саду под ясным, голубым пизанским небом, в виду великолепной падающей башни. Аромат померанцев раздражал обоняние; теплота воздуха и лёгонький ветерок, именно зефир, дующий с моря от Ливорно, располагал к неге. Али-Эметэ рассказывала свои похождения. Орлов молчал и слушал.
— Да, это была грустная история! За что и почему мать моя, государыня, разгневалась на моего отца, я, разумеется, ни понять, ни оценить не могла. Но партия, которая стремилась к тому, чтобы сделать эту ссору непримиримой, зная привязанность моей матери ко мне, не пожалела семилетнего ребёнка. Мне дали яду. До сих пор мне мерещатся те страшные мучения, которые я тогда испытала. По счастью, тут случился доктор Шилинг; он дал мне сильное рвотное и тем спас мне жизнь. Тем не менее мать моя должна была уступить внешнему давлению, и меня убрали.
Меня увёз бедный священник и моя нянька, так как жизнь моя была в беспрерывной опасности. В каждом подносимом мне куске хлеба я должна была бояться отравы. Но куда скрыть, где воспитать ребёнка, которого ищут, преследуют враги, имеющие столько влияния, что могли заставить мать мою от меня отказаться, а отца — заставить забыть! Меня скрыли у одной старушки помещицы, откуда персиянин Гамет увёз меня в Персию к родственнику Разумовского, бывшему у Надир-шаха первым визирем. Это был князь Гали... — Она остановилась и задумалась. — И я должна была привыкать к новому порядку жизни, к новым обычаям. Лелеенная и балованная матерью в детстве до того, что все преклонялись перед капризными требованиями ребёнка, я в чужом гареме, окружённая чужими людьми, должна была угождать всем, чтобы не встречать упрёков, укоров, а иногда и побоев от многочисленных жён князя, принявшего меня на воспитание... Грустно мне было, очень грустно!
«Да, точно была бы грустная история, — подумал Орлов, — если бы не была от слова до слова ложью». Но это он, разумеется, только подумал, показывая к словам её полное внимание и выражая её несчастиям видимое сочувствие.
— Когда мне минуло шестнадцать лет, многие находили, что я недурна, и решили, что я должна ехать в Европу, чтобы занять принадлежащее мне место. Тут и воспитавший меня князь Гали, родственник моего отца, и его политические друзья окружили меня своим вниманием. Они дали мне средства и поддерживают меня до сих пор. Я проехала Россию в мужском платье, под видом служки одного архиерея, приехала в Берлин, там виделась с лордом Кейтом, братом того, который был на русской службе. Там виделась и с королём. Фридрих принял меня весьма приветливо и обнадёжил в помощи, в случае если в России найдётся партия, готовая меня поддерживать. Это совпадало ровно с тем временем, как Екатерина вступила на престол, и планы прусского короля рассыпались в прах от смерти Петра III. Такого же рода удостоверение получила я и от шведского короля, бывшего тогда кронпринцем, с которым я встретилась в Париже у герцогини де Круа. В Париж я поехала из Берлина. Здесь я сошлась с министрами Людовика XV и многими князьями Германской империи, между которыми встретила особое сочувствие в курфирстве Трирском и князе гольштейн-лимбургском. Последний влюбился в меня и предложил не только своё сердце, но и руку; но могла ли я принять их, когда у меня была в виду обширная империя, моя прекрасная родина. В Париже сошлась я также с польскими конфедератами, которые обязались в помощь мне сформировать польский легион и стали настаивать, чтобы я ехала к турецкому султану Абдул-Гамиду и при помощи его верховного визиря Халиль-паши, находящегося в дружеских отношениях С воспитавшим меня персидским визирем князем Гали, убедила его принять во мне явное участие. Но тут начинаются любовные преследования меня князем Радзивиллом, от которых я принуждена была бежать в Рим...
— И получить сведения от верноподданнейшего слуги, который головы своей не пожалеет, чтобы видеть светлое личико вашего императорского высочества украшенным короной, на которую вы столько лет имеете неоспоримое право и которою до сих пор владеет узурпаторство. О, великая, прекрасная княжна, повелите только, скажите — и Орлов, сумевший надеть эту корону на голову Екатерины и в благодарность за то отправленный в почётную ссылку, сумеет восстановить вновь нарушенное право и поднести эту корону нашей прирождённой государыне Елизавете II.