— Кто же заверил вас в моей несомненности: лорд Гамильтон, лорд Монтегю, князь Радзивилл, кардинал Альбани, княгиня Сангушко или, может быть, принц лимбургский.
— Столь высокие особы, без всякого сомнения, каждый своим заверением, даже словесным только, представили бы полное обеспечение в несомненности. Но, признаюсь, я имею ещё более твёрдое ручательство на всякую сумму, какую бы вашей чести угодно было потребовать из банка. Все поименованные вами господа могли бы быть ручателями за настоящее, за то положение, в котором ваше высочество изволите находиться теперь; а мой ручатель представляет полную и несомненную гарантию и за будущее, за осуществление ваших надежд, за великую судьбу, которая вас ожидает...
— Вот хорошо, — проговорила Али-Эметэ с невыразимой грациею, способной расшевелить даже сухое, чёрствое сердце старого банкира. — Кто же это такой добрый прорицатель моего будущего? — спросила она как бы шутливо, но с видимым желанием увлечь банкира своей любезностью. — Садитесь, m-r Джекинс! Во всяком случае, я очень благодарна вам. Кто же этот прорицатель моей будущей судьбы?
— Русский пресветлейший и знаменитейший адмирал-фельдмаршал, граф Орлов-Чесменский!
Только что Джекинс проговорил эти слова, как заметил, что Али-Эметэ разом побледнела. Потому ли, что она никак не ожидала услышать это имя, о котором, со времени своего письма к нему, она много думала; или просто по какому-то предчувствию, что в эту минуту решается её судьба, — только она почувствовала, что сердце её как-то необыкновенно забилось, кровь будто разом отхлынула... Нужно было, чтобы прошло несколько минут прежде, чем она была в силах отвечать.
— Это знаменитый вельможа по своему богатству, влиянию, щедрости и отваге, — продолжал Джекинс, восторгаясь при одном воспоминании имени Орлова. — Его именем теперь полна вся Италия. Его слово дороже миллионов. Он, кажется, может одним своим именем сдвинуть горы. Нынешняя императрица русская, говорят, ему только и обязана своим престолом. И неудивительно: он может всё!
Али-Эметэ молчала. Она вспомнила, как мечтала о нём, когда посылала свой манифестик и сочиняла письмо; как она старалась коснуться всех его чувств. Он не отвечал, не обратил внимания на её письмо. Почему? Потому ли, что он видел, что в основании всего лежала ложь; или потому, что честолюбие его было уже удовлетворено и он не хотел рисковать собой для получения чего-либо большего? И теперь, вдруг... Что бы это значило?
Но в хаосе этих мыслей она сочла нужным отвечать холодно и будто сквозь зубы:
— Я его не знаю! Когда моя матушка царствовала, графов Орловых тогда не было вовсе, и я никогда не видала их при дворе...
— Может быть, ваше высочество; но невероятно, чтобы он-то не знал вас, по вашему высокому происхождению. Может быть, даже он и не видал вас, так как вы были в то время ещё очень молоды; но всё же он слышал, в особенности когда стал на ступень, на которой ему не могли быть неизвестны все истории русского двора. Он, разумеется, не мог не интересоваться вашей судьбой, не мог быть не тронут вашими несчастиями. А его участие — это сила, ваше высочество, это судьба! Вот он нарочно выписал меня в Пизу и говорит: «Джекинс, у вас там в Риме живёт под именем графини Пинненберг наша княжна. Узнай, что ей нужно. И всё, что бы она ни потребовала, сейчас же удовлетвори, на мой страх! Слышишь? Ведь ты мне веришь?» — «Ваше сиятельство, — отвечал я, — весь мой дом, всё до копейки, душу мою и ту, кажется, по слову вашего сиятельства отдам!» — «Ну так я прошу: помни, чего бы она ни захотела. Это обязанность, долг чести каждого русского. Мы обязаны помогать ей в чём можно, поэтому вот тебе вперёд кредиты на Венецию, Амстердам и Гамбург; вот чтобы всё, что она ни захочет!»
Али-Эметэ задумалась. Уж очень ей были нужны деньги. Но она всё же отказалась.
— Нет, — сказала она, — мне теперь деньги не нужны, и я ничего не могу взять за счёт и страх господина Орлова.
— Прошу ещё раз прощения, что смел беспокоить, — проговорил Джекинс, видимо недовольный. — Но позвольте надеяться, что когда будет нужно, то вот адрес. Впрочем, банкира Джекинса здесь знают все!
И Джекинс откланялся.
Дня через два после того как был Джекинс, когда Али-Эметэ была чрезвычайно расстроена, потому что денег не могла достать нигде, а являлась уже полиция с требованием некоторых уплат, вечером Мешеде, при помощи горничной, помогая Али-Эметэ раздеваться, выслав зачем-то горничную, сказала:
— Извините меня, ваше высочество, позволю себе доложить: здесь происходит что-то странное. Около нашего дома постоянно расхаживает какой-то молодой человек и, кто бы из дома ни вышел, непременно расспрашивает о вашей особе.
— Какой молодой человек?
— Так, лет двадцати трёх или двадцати четырёх, прилично одетый и с маленьким золотым якорьком на фуражке.
— Это значит — моряк?
— Не умею сказать, ваше высочество. Одет он в обыкновенный французский кафтан, светло-коричневого цвета, с красным подбоем, в перчатках и с тросточкой.
— Ах, Боже мой! Не соглядатай ли, не петербургский ли агент?
— Ничего не могу сказать. Он и ко мне подходил с вопросом, но я не отвечала, не разговаривала с ним. А вот пан Чарномский с ним говорил долго, да и другие. Я спросила у них из любопытства; говорят, осведомляется очень почтительно и вежливо, но будто всё знать хочет: и когда встаёте, и что кушаете утром, рано ли выезжаете, и сколько платите за карету — о всём, о всём спрашивает.
— Право, это меня страшно беспокоит, не агент ли? Ведь я им теперь как спица в глазу. Они, я думаю, Бог знает что бы дали, чтобы меня на свете не было. Покажи мне его когда-нибудь.
Говоря это, Али-Эметэ переоделась и вышла в гостиную. Там её ждал аббат Рокотами.
— Мой милейший аббат, вас привела сегодня ко мне сама судьба. Я страшно смущена. Во-первых, ваша полиция настолько неделикатна, что меня просто мучит. Будто я сама не знаю, что нужно заплатить; а тут вдруг капитан от жандармов... и будто какая неоплатимая сумма 200 червонцев, но он до того пристал ко мне, что я не знала, что и делать. Напрасно и представляла все резоны — знать ничего не хочет! Я хочу попросить вас оказать мне услугу, просить кардинала одолжить мне хоть одну тысячу червонцев, до получения денег из Персии или от арендаторов моих оберштейнских агатовых копей.
— В этом отношении, ваше высочество, я оказываюсь весьма слабым исполнителем ваших желаний. Кардинал, изволите помнить, сделал, что мог; а теперь, сколько мне известно положение дел — а его дела все у меня, — он, по случаю затяжки конклава, и сам не при деньгах.
— Но ведь сумма в тысячу червонных так ничтожна, и я думала... Но, разумеется, если это для кардинала затруднительно, не будем о том и говорить. Но вот второе: около моего дома ходит какой-то соглядатай, молодой человек, расспрашивает всех обо мне...
— Только один, ваше высочество! Это удивительно! Я полагаю, что для вашего высочества целый Рим готов обратиться в соглядатаев. Римляне издревле отличались поклонением красоте.
— Вы шутите, а я беспокоюсь! Не агент ли это из Петербурга, не злоумышленник ли какой? Я хотела просить, чтобы вы сказали кардиналу...
— Полноте, государыня, не грешно ли вам будет в такого рода историю вмешивать кардинала? Ну, молодой человек взглянул и воспылал без памяти, смотрит на луну, на ваш дом, вздыхает, что же такое? Походит и перестанет.
В это время вошла Мешеде и сказала:
— Вот взгляните, государыня, он стоит прямо против окна.
— Я хочу его видеть. Скажите, Мешеде, Доманскому, чтобы он подошёл к молодому человеку и сказал ему, что завтра, ровно в два часа, я назначаю ему аудиенцию. Меня это интересует.
Аббат Рокотани откланялся.
После того как шаги его смолкли в мраморной галерее занимаемого Али-Эметэ дворца, она, с не совсем обыкновенной живостью, обратилась к Мешеде.
— Послушай, Мешеде, — сказала она, — могу ли я рассчитывать вполне на твою ко мне преданность?