— Ну что, как, Романушка? — обратился Потёмкин к Яглину.
— Да уж и не знаю, как тебе и рассказать, Пётр Иванович! — ответил Роман, а затем передал всё то, что описано в предыдущих главах, за исключением того, как они заходили в кабачок и как подьячий там напился.
Потёмкин слушал его с нахмуренными бровями, недовольный.
— Что же мы теперь будем делать, Семён? — обратился он к дьяку, когда Яглин окончил свой рассказ. — Вишь ты: отказали во всём. На что же мы здесь жить-то будем?
Действительно, оставаться в Ируне посольству было невозможно; приходилось перебираться во Францию. Самый неприятный вопрос был денежный. Потёмкин выехал из Москвы почти без средств. Проезжая русскими областями вплоть до Архангельска, они везде пользовались услугами воевод и ни гроша на себя не истратили. В иноземных государствах они рассчитывали проживать за счёт иностранных государей. Испанский король давал Потёмкину на содержание сто пятьдесят экю в день, и ему удалось в течение семимесячного пребывания в Испании прикопить несколько пистолей[4]. Но их, конечно, не могло хватить надолго.
— Что же делать, Семён? — снова спросил Потёмкин своего советника.
— Что делать? Как ни кинь, а всё тут выходит клин, помощи от фряжских людей нам ждать нечего, а здесь жить — только проживаться. Одно остаётся: ехать дальше.
Потёмкин видел, что совет Румянцева был благоразумен, но всё же он стал глухо раздражаться.
«Ну, быть грозе!» — подумал Яглин и стал гадать теперь, на ком из троих посланник сорвёт своё дурное расположение духа.
Взор Потёмкина упал на подьячего, а именно на его начавший синеть от усиленной выпивки нос.
— Ты это что же, приказная строка? — закричал он на испуганного Неелова, хорошо знавшего, чем грозит гнев сердитого посланника. — Пьян опять? А?
— Я… я… ничего, боярин… — залепетал подьячий. — Так… ничего…
— Ничего? Батогов опять захотел, видно? А? Я тебя угощу! — рассвирепел Потёмкин и, схватив перепуганного подьячего за козырь его кафтана, выкинул вон из комнаты.
Гнев Потёмкина прошёл, и он, сев за стол, стал обсуждать с Румянцевым и Яглиным вопрос о переезде через испанско-французскую границу.
Решено было через три-четыре дня покинуть Испанию и выехать в Байону.
VIII
Второго июня 1668 года жители Байоны были очевидцами невиданного зрелища.
Начиная от городских ворот тянулся кортеж из двадцати с лишним человек. Впереди ехали четыре всадника в малиновых кафтанах, в высоких парчовых шапках, отороченных мехом, и в цветных сапогах, держа в руках обитые медью ларцы, в которых находились подарки московского царя французскому королю. За ними ехало шесть других человек, представлявших собою стражу, с обнажёнными кривыми саблями в руках. За ними следовали дьяк Семён Румянцев, бережно державший в руках свиток с большой восковой печатью на длинном шёлковом шнурке, и подьячий Прокофьич с болтавшейся, привязанной на груди чернильницей. После них ехал сам посланник московского государя, в богатом кафтане из дорогой восточной материи с золотыми галунами, на концах которых болтались такие же кисточки, с саблей, вложенной в богатые, с каменьями ножны, и в меховой шапке с аграфом из самоцветных камней. Кортеж замыкала толпа слуг, с переводчиком Яглиным во главе, одетых в такие же одежды.
Жители Байоны с любопытством следовали за гостями.
— Азиаты! — решили они, рассматривая необычные костюмы.
Потёмкин имел намерение проследовать прежде всего к губернатору. Последний из окна увидал, как посольство направляется по площади к его дому.
— Кажется, эти скифы имеют намерение посетить меня? — сказал маркиз, обращаясь к стоявшему возле него племяннику, Гастону де Вигоню.
— Да, — ответил тот, вглядываясь в лица русских, среди которых без труда узнал Романа Яглина.
— Но я не имею никакого предписания от маршала, — вдруг заволновался маркиз, — и принять их официально не могу. Ступай, пожалуйста, Гастон, и передай им это! Пусть остановятся где-нибудь в гостинице, пока я не получу относительно их какого-либо предписания.
Гастон отошёл от окна и, выйдя из дома, направился к подъезжавшим русским.
Потёмкин, увидав подходившего офицера, остановил лошадь и стал дожидаться. Гастон передал ему поручение дяди.
Для гордого русского посланника, привыкшего ощущать себя за рубежом как представителя своего великого государя, это было почти оскорблением. Он покраснел и в раздражении задёргал правой рукой свою великолепную каштановую бороду.
— Поруха! Поруха! — твердил он про себя. — Поруха на честь и славное имя великого государя. Нигде ничего подобного не было.
Эти чувства разделяли дьяк Семён Румянцев, решивший про себя, что такое дело оставить нельзя и что если от фряжского короля будет когда-нибудь посольство, то и его подвергнут такому же унижению, и подьячий Прокофьич, впрочем больше боявшийся, что рассерженный посланник выместит, по обыкновению, своё сердитое расположение духа на его спине.
Потёмкин некоторое время угрюмо молчал, а затем обернулся к Румянцеву и произнёс:
— Ты что, Семён, об этом думаешь?
— Великая поруха, государь, на великое царское имя… великая!
— Без тебя знаю, что великая. Ни у одного потентата ничего такого не было с нами… Что же теперь-то: заворачивать, что ли, назад?
— Ничего больше и не остаётся. Ждать, видно, надо, что они там удумают.
Потёмкин обернулся назад и пальцем поманил к себе Яглина. Но тот не скоро двинулся по приказанию посланника.
Дело в том, что он увидел в толпе Элеонору вместе с каким-то низеньким стариком с седыми волосами и густой, волнистой, такого же цвета, бородой, с бронзовым цветом лица и горбатым носом, одетым в чёрное платье и такую же шапочку. Девушка тоже, видимо, узнала Яглина и издали улыбнулась ему. Теперь Яглин лучше разглядел её, чем в первый раз, и невольно залюбовался на высокую красавицу «гишпанку».
— Роман, что ты? Оглох, что ли? — привёл его в чувство сердитый оклик посланника.
Яглин ударил каблуками сапог в бока лошади и подскакал к Потёмкину.
— Разузнал ты, где нам встать можно? — спросил его последний.
— Разузнал, государь, — ответил Яглин.
— Ну, так поезжай вперёд и веди нас.
Яглин поехал вперёд, по направлению к тому самому кабачку, где в прошлый раз был вместе с подьячим и Баптистом.
У смотревшего на эту сцену губернатора отлегло от сердца: железная рука «короля-солнца», окончательно наложившая свою тяжесть на феодальные стремления отдельных дворян и правителей целых областей, заставляла опасаться за свою карьеру и даже жизнь, если в Париже будет узнано, что губернатор отступил от тех положений, которые выработала монархическая централизация.
IX
Посольский кортеж, сопровождаемый глазевшей по-прежнему толпой народа, в скором времени остановился у знакомой Яглину гостиницы. Изо всех окон последней высунулись головы любопытных зрителей. Содержатель гостиницы сломя голову сбежал вниз и, униженно кланяясь, почтительно взялся за стремя лошади Потёмкина.
— Переговори с ним, — обратился он к Яглину. — Не до него мне…
Потёмкину было не до таких мелочей. «Поруха великому имени славного государя», — не выходила мысль у него из головы. Помимо того, что ему, как верному подданному, было обидно за своего государя, тут ещё примешивались и чисто личные опасения.
Он недаром всю дорогу от губернаторского дома до гостиницы пытливо поглядывал на своего советника, Семена Румянцева. Потёмкин был травленый волк; сам он сидел в Посольском приказе и хорошо знал, что советники даются посланникам не столько для советов, сколько для того, чтобы следить за каждым шагом посланника, как в области официальной, так и в его частных делах; чтобы заносить в память каждую ошибку, промах и погрешность посланника и после доложить всё это в Посольском приказе. А там уже доки сидят: к каждой ошибке прицепятся и, глядишь, в конце концов не посмотрят, что ты — боярин, и либо на дыбу вздёрнут или батогами отдерут, а то и голову снимут долой.