Строки стремительная ересь… Строки стремительная ересь, фонем пугающая вязь, скажи, откуда ты взялась, в какой тоске удостоверясь и с временем нарушив связь? Скажи, откуда ты пришла, руки язвительная сила? Два берега соединила, а оказалось: два крыла. Два берега, две борозды, два сердца, два стихотворенья… Девятым валом вдохновенья взлетев до утренней звезды. Опять один, как ветер в поле… Опять один, как ветер в поле… Как в продуктовый магазин, вдруг забреду к Марине Доле, когда накатывает сплин. В дому царит неразбериха, и две собаки – на софе, всё это отразилось лихо в ее неряшливой строфе. Гитары жертвенные звуки и будто бы исподтишка, в двух миллиметрах от разлуки бежит по клавишам рука… И чту ей чей-то профиль важный, пожатие чужой руки. Неразбериха. Сор бумажный. Черновики… черновики. Подожди, слова придут потом… Подожди, слова придут потом. Нежность – удивительное слово. Слишком поздно пересохшим ртом «Я люблю тебя», – шепчу я снова. Слишком поздно встретилась ты мне. Вот стою и вижу, как в тумане: то ли свет горит в твоем окне, то ли это – свет воспоминаний. Прохладный белый звонкий лист… Прохладный белый звонкий лист Бумаги, В нем только что переплелись Ручьи, овраги, И чьи-то руки, и стихи, И чьи-то встречи, Как ласточки из-под стрехи — Из русской речи. И этот город за окном, И сон окраин, Где каждый камень мне знаком, Где каждый камень, Где каждый придорожный куст, Предвидя старость, Готов произнести строку, Чтоб та осталась. Оттолкнусь от поручней рукой… Оттолкнусь от поручней рукой, пропущу грохочущий состав и замру у старого моста, выпрямившегося над рекой. Жизнь – испепеляющий костер. Но сгорая, падая, любя, я как в храм, как в дымчатый костел и как в музыку вступал в тебя. …Где над головами прихожан в сокрушительной, как вихрь, тоске изъясняется с толпой орган на неведомом ей языке. Маяковский
Отрывок Смотрю на портрет: высок, скуласт, громадная рана рта… Поэт? Художник? Скорее – гимнаст, прыгающий с моста. Жду. Уверен: заговорит, сбросит с себя медь, он, одолевший столько рифм, а тут – какая-то смерть. И вот, отодвинув ногою стул, перечеркнув коридор, помедлив немного, он такое загнул, слушаю до сих пор: – Здорово, братец! Никак поэт? Куришь? Вот это да! Тепло-то как, а в моей дыре адские холода. Чего молчишь? Или вовсе нем? Любовью ль серьезно болен? Меня не бойся – людей не ем, поэтов тем более. Я тоже любил и тоже сидел без гроша, любил до дрожи, до жуткой истерики губ. К ее нервным шагам приноравливал свой торопливый шаг и считал себя в неоплатном за это долгу. К другим был строг, в том числе и к себе, но к ней… Но к ней тянулся неуклюжими щупальцами строк, не жалея ни горла, ни глаз, ни души, ни локтей. Я любил ее так, как уже не способен любить этот век, я любил ее, как Октябрь и как все грядущие октябри… Разве может выдержать это один человек? Вот и расстались в апреле мы с Лилей Брик… Асфальт Асфальт полосатый, как зебра, печальный и серый асфальт лежит под моими ногами – в окурках, плевках, поцелуях, заплаканный серый асфальт. Куда-то торопятся люди, похожие на осьминогов, на дятлов, тюленей и прочих известных науке животных, но больше всего — на людей, спешащих по важному делу. По важному делу! Я тоже по спешному делу иду, листая дома и кварталы, по важному, спешному делу, по делу, по делу, по делу… А небо похоже на купол огромного светлого цирка, оно в облаках, как в сметане, оно, как большое окно… (Я знаю, что небо – лишь небо, что ветер – лишь ветер, не больше.) Гуськом, словно гуси, трамваи ползут по наскучившим рельсам, и каждый имеет свой номер, свое назначенье, маршрут. А я не имею маршрута, и цель исчезает в тумане, густом и прохладном, как пиво, но я тороплюсь, я ведь тоже иду по какому-то делу, по важному спешному делу, по делу, по делу, по делу… |