Мне это показалось забавным. Да, это не каждому доступно, сказал я. Ведь в Лондоне сейчас первые выпуски газет до рассвета не купишь. Подумать только, что другие отчеты им не удастся прочитать до утра. Но, конечно, самое важное — это что скажет «Таймс»; Роджер охотно с этим согласился. А «Таймс» поистине расстаралась. Весь отчет был посвящен Куэйфу, а речи лорда Гилби, его шефа, отведено всего несколько ничего не значащих строк.
Он заметил, что я наблюдаю за ним. Я спросил, как ему показалась речь Гилби на бумаге. Роджер пожал плечами и ответил, что затрудняется сказать что-либо, так как имеет к ней слишком близкое отношение. И прибавил, что не представляет, как она будет выглядеть в официальном бюллетене палаты лордов.
Сияющая Кэро налила нам еще виски с содовой, не забыв при этом и себя. Она была оживлена не меньше Роджера, но в ней чувствовалось гораздо больше уверенности. Ей было куда легче поверить в успех, чем ему. Он все еще тревожился, что скажут утренние газеты. В этот вечер в парламенте он показал себя человеком зрелым, дальновидным, на которого можно положиться. Более того, начинало казаться, что от него можно ждать каких-то важных решений. А такое впечатление производит далеко не каждый. И однако, в тот час в ярко освещенной гостиной на Лорд-Норт-стрит он только и думал неотступно и непрестанно — что скажут о нем завтра «Телеграф», «Гардиан» и другие популярные газеты. Кэро сидела, поглаживая свой стакан, — гордая, любящая, уверенная. Можно было подумать, что заголовки в завтрашних газетах написаны не кем-нибудь, а ею.
Мне не раз приходило в голову, что по-настоящему публичным достоянием является жизнь только политических деятелей и людей искусства. Высшим государственным чиновникам, всем этим роузам и осбалдистонам, едва ли приходится когда-нибудь выслушивать чьи-то отзывы о своей работе, а если это и случается, то такие отзывы никогда не носят враждебного характера. Что же до промышленных магнатов, вроде Пола Лафкина, стоит им выдвинуться в первый ряд, малейшая критика в их адрес вызывает у них благородное негодование. Жизнь всех этих людей несравненно более защищена. Только политическим деятелям и людям искусства приходится привыкать к тому, что о них судят вслух, словно они пациенты в клинике, где день за днем толпятся студенты, которые никаких дурных чувств к ним не питают, но и не считают нужным понижать голос. Несомненно, политические деятели и люди искусства сами на это напрашиваются, этого требует какая-то сторона их натуры. Но хотя они на это и напрашиваются, им это отнюдь не по вкусу. Кожа их не делается толще, даже когда они становятся звездами первой величины. Я знал, что Роджер, например, толстокожим не станет никогда.
Хотелось бы мне знать столь же определенно и то, какой линии он будет придерживаться. В тот вечер мы в конце концов заговорили-таки о деле. Он не хуже меня был знаком с «документами» (имелся в виду ящик, битком набитый папками, в которых лежали докладные, памятные записки с грифом «совершенно секретно» и даже несколько книг). Он отлично разбирался в предложениях группы Бродзинского и в доводах, которые противопоставляли им Гетлиф и другие. Все, что говорил Роджер, было умно и ясно, но… своего мнения он мне так и не высказал.
В тот вечер я не продвинулся вперед ни на шаг. Несколько недель, оставшихся до летних парламентских каникул, мы так и ходили вокруг да около, принюхиваясь друг к другу, как собаки. В конце концов он, очевидно, раскусил меня, хоть осторожность и заразительна, но пока на том дело и кончилось.
Во время отпуска, который я проводил с семьей, я нет-нет да и возвращался мыслями к Куэйфу. Может быть, он испытывает меня? А может быть, он и сам еще не решил, какую линию избрать?
Как правило, в таких случаях я выжидаю. Но на этот раз мне нужно было знать точно. Чрезмерная подозрительность зачастую не требует большого ума, во всяком случае гораздо меньше, чем легковерие. Зачастую она толкает нас на поступки весьма глупые. Но бывают случаи — и именно так обстояло дело сейчас, — когда необходимо верить, и притом безоговорочно.
В сентябре, вернувшись в Лондон, я решил, что надо бы как-нибудь встретиться с ним вечером наедине. И в первое же утро в Уайтхолле мне пришлось испытать чувство человека, ломящегося в открытую дверь. Едва я переступил порог и взялся за бумаги с пометкой «входящие», как зазвонил телефон. До меня донесся знакомый низкий, напористый голос. Роджер спрашивал, не найдется ли у меня в ближайшие дни времени, чтобы пообедать с ним в клубе.
Глава четвертая
НАКОНЕЦ ЧТО-ТО СКАЗАНО
Придя в «Карлтон», мы с Роджером заняли угловой столик. Роджер сосредоточенно ел, лишь изредка отвлекаясь, чтобы помахать знакомым. Он явно наслаждался обедом. Мы выпили бутылку вина, и он заказал вторую. Прежде мне казалось, что ему все равно, что есть и что пить, что он может и вовсе забыть о еде. А вот сейчас он вел себя как дорвавшийся до города золотоискатель. И я вдруг понял, что он безалаберен, что в его характере смешались жадность и аскетизм. Подобное сочетание я и прежде подмечал в людях, ставящих перед собой большую цель.
Весь обед я уклонялся от серьезного разговора. Ему нужно было что-то от меня, а мне нужно было лучше понять его. Но спешить было некуда. Итак, мы говорили о книгах, о которых он высказывался очень определенно, и об общих знакомых, которые интересовали его значительно больше и о которых он не высказывал ничего определенного. Роуз, Осбалдистон, Льюк, Гетлиф, кое-кто из министров — мы перебрали их всех. Роджер обнаружил тонкую наблюдательность, но ничем не выдал свои симпатии и антипатии. Я поддел его, сказав, что подобный нейтралитет ему не к лицу. Он подражает людям действия, которые, если их не припереть к стенке, ни за что не признаются, что предпочитают кого-то одного другому.
Роджер расхохотался — да так громко, что на нас стали оглядываться.
Это было очко в мою пользу. И тут Роджер вдруг наклонился ко мне и напрямик, без околичностей сказал:
— Льюис, мне нужна ваша помощь.
Застигнутый врасплох, я хотел было снова уклониться от разговора и стал разглядывать окружающих — старика с багровым лицом, с преувеличенной медлительностью пережевывавшего пищу, серьезного юношу, впервые обедающего в лондонском клубе и подавленного окружающей обстановкой. Наконец я спросил:
— Помощь в чем?
— Мне кажется, вы только что упрекали меня, что я чересчур нейтрален.
— А я в чем нейтрален?
— Знаете, я ведь тоже могу сколько угодно играть в эту игру. Только что это нам даст?
Роджер завладел инициативой и не собирался выпускать ее из рук. Сейчас он говорил свободно, на редкость откровенно и почти сердито.
На столе краснело несколько капель пролитого вина. Роджер пальцем согнал их вместе, потом перечеркнул, словно ставя на чем-то крест.
— Вы ведь не лишены проницательности, так? И намерения у вас, как говорят, добрые — так? По-моему, в некоторых отношениях наши с вами желания сходятся. Одна беда — вы предпочитаете роль стороннего наблюдателя. А мне это не очень подходит. Вы даже готовы испачкать руки, но только слегка. Может, вы думаете, что это делает вам честь, а я в этом не уверен. Прямо скажу, я подчас перестаю уважать людей вроде вас, которые все понимают и все же предпочитают отсиживаться в сторонке. — Он широко, дружески улыбнулся. И вдруг сказал: — Ну так вот, для начала, — вам не кажется, что в моральном отношении мы с вами пара?
Второй раз он удивил меня — да так, что я подумал, уж не ослышался ли я, хоть и сознавал, что не ослышался. Мы посмотрели друг на друга и отвели глаза, — так бывает, когда сказанное слово уже не пустой звук, оно проникает вглубь и обретает смысл. Наступила пауза, но на этот раз я не затягивал ее сознательно.
— Чего вы хотите? — спросил я. — Чего вы на самом деле хотите?
Роджер рассмеялся — на этот раз негромко.
— Кое-какие выводы вы, без сомнения, сделали и сами?