И еще одно. Так же, как и мне и Элен, Роджеру изменила ясность суждений. Он ее любил. Но — хоть это было вовсе не в его характере — чувствовал, что не имеет права ее любить. Не только и, пожалуй, не столько оттого, что он женат. Люди считали его жестким и целеустремленным политиком — и только. В этом была правда. Но вся ли правда, этого я еще не знал. Я еще не знал, как он станет поступать, оказавшись перед выбором. И однако, я был твердо уверен, что у него есть надежда сохранить душевную чистоту. Он хотел — хотел, быть может, сильнее, чем умел высказать, — творить добро. И, странным образом, словно его влекло назад, в глубь веков, во времена первосвященников и пророков, он больше был бы уверен в своей чистоте душевной, в том, что и ему дано творить добро, если бы, как величайшие деятели истории, заплатил за это дорогой ценой. Это очень несовременно и отдает суеверием, но, когда я смотрел на них обоих — на эту резкую, порывистую женщину, готовую жертвовать собой, и на сильного, непроницаемого мужчину, — мне назойливо вспоминалось предание о Самсоне и Далиле.
Роджер помалкивал, а мы с Элен обсуждали, что следует предпринять. Обратиться к частным сыщикам? Нет, это ни к чему. Потом меня осенило. Этот субъект служит у одного из конкурентов лорда Лафкина. Если бы Лафкин поговорил с главой той фирмы…
— Да разве такие вещи делаются? — вдруг встрепенулся Роджер.
— Да, — сказал я, — один такой случай мне известен.
— Но это значит, — сказал Роджер, — что придется рассказать Лафкину все как есть.
— Не все, но почти все.
— Я против, — сказала Элен.
Выслушав ее, Роджер продолжал:
— Насколько вы ему верите?
— Если вы доверитесь ему, он это оценит, — сказал я.
— А разве этого достаточно?
Я сказал, что Лафкин, хоть и сухарь-сухарем, всегда был мне другом. И что, безусловно, в его интересах принять сторону Роджера. Я пошел к стойке взять еще чего-нибудь выпить и предоставил им это обсудить. И тут хозяйка обратилась ко мне, назвав меня по имени. Я бывал в этом кабачке не первый год, еще с тех пор, когда во время войны жил в Пимлико. В том, что она обратилась ко мне, не было еще ничего страшного, но говорила она, многозначительно понизив голос.
— Я хотела бы вам показать одного человека, — сказала она.
На мгновение я струхнул. Огляделся по сторонам, вновь остро почувствовав, что за мной наблюдают. Народу было немного — и ни одного знакомого или подозрительного лица.
— Знаете, кто это? — почтительно прошептала она, показывая в другой конец стойки.
Там сидел на высоком табурете человек самой заурядной внешности, в синем костюме, ел холодную телятину с паштетом и запивал портером.
— Не знаю, — сказал я.
— Это зять Ван Хейнигена, — в священном трепете прошептала хозяйка.
Можно было подумать, что это чистейшая тарабарщина или, напротив, что Ван Хейниген некий видный деятель. Ничуть не бывало. Видные деятели были не по ее части. В этом кабачке Роджера никто не узнал, и, если бы назвать хозяйке его имя, она все равно не поняла бы, кто он такой. А вот кто такой Ван Хейниген, это было ей хорошо известно — и мне тоже. Это был уроженец Южной Африки, весьма почтенный, но с несчастливой судьбой. Лет пять назад он жил, помнится, в Хаммерсмите, и его убили ради какой-то ничтожной суммы, фунтов сто, не больше. В самом убийстве не было ничего потрясающего, но дальше уже пошло какое-то варварство: Ван Хейнигена неумело разрубили на куски, каждый кусок завернули в оберточную бумагу, прибавив в каждый сверток для веса по кирпичу, и покидали эти свертки в Темзу в разных местах между Блэк-Фрайерс и Патни. Очень странное преступление — из тех, какие (о чем, конечно, не подозревала хозяйка кабачка) иностранцы считают типичными для ее родного города, судьба, уготованная многим из нас, когда мы ощупью пробираемся по бесконечным улицам сквозь вечный лондонский туман. Правда, такого рода преступления и сблизили нас с хозяйкой: предлагая мне поглядеть на ванхейнигенского зятя, она понимала, что показывает мне нечто такое, на чем лежит печать великих сил. Правда, этот зять был тоже вполне почтенный человек, не имевший никакого отношения к тем варварским деяниям. Быть может, с виду он был не очень уж достоин преклонения, быть может, блеск великих сил чуточку померк? Трепет в шепоте хозяйки свидетельствовал, что блеск великих сил никогда не меркнет.
— Это зять Ван Хейнигена, — повторила она.
Усмехаясь, я вернулся к столику. Элен видела, как я беседовал с хозяйкой, и поглядела на меня испуганными глазами.
— Нет, ничего.
Они решили к Лафкину не обращаться. Решили действовать напрямик: написать несколько слов самому анонимщику; ничего не объясняя, Элен сообщит ему, что не желает получать от него больше ни строчки, впредь все письма будут ему возвращены непрочитанными. Вот и все. Тем самым Роджер останется в стороне, анонимщик же поймет, что Элен знает, кто он такой.
На том мы и порешили и еще посидели в веселом кабачке, где стало теперь многолюдно и хозяйка неутомимо хлопотала, хотя взгляд ее то и дело обращался к дальнему концу стойки, притягиваемый магнитом в синем костюме.
Глава тридцать вторая
СИМПТОМЫ
Законопроект наконец был опубликован, парламентские каникулы еще не кончились. Это не было просто приятным совпадением. Мы хотели, чтобы успело сложиться официальное мнение, и, чем определеннее, тем лучше. Это было бы для нас всего благоприятнее. Как только проект за № 8964 был опубликован, сторонники Роджера стали по разным признакам предсказывать дальнейший ход событий. По газетам мало что можно было понять. Одна газета воскликнула: «Конец нашей обороноспособности?» К нашему удивлению, лозунг не подхватили. Почти все комментарии обозревателей по вопросам обороны не были неожиданными, мы и сами могли бы их написать. В сущности, в известной мере так и было, поскольку два или три наиболее влиятельных обозревателя были учениками Фрэнсиса Гетлифа. Они знали все доводы не хуже его самого или Уолтера Льюка. Они отлично поняли законопроект, хотя, надо отдать ему справедливость, он был составлен в туманнейших выражениях. Они считали, что рано или поздно решение все равно будет одно.
Опасность заключалась в том, что мы слушали только себя. Это профессиональная болезнь такого рода политики: отгораживаешься каменной стеной от противников и тешишься звуками собственного голоса. Вот почему подлинные заправилы были настроены куда оптимистичнее нас, остальных. Даже Роджер, более трезвый, чем другие деятели, понимая, что наступает решительный час, понимая, что ему необходимо точно знать настроения рядовых членов парламента, едва мог заставить себя заглянуть в «Карлтон» или «Уайт».
Кабинет министров пошел на компромисс и не возражал против законопроекта. Но Роджер понимал (косноязычные люди вроде Коллингвуда умеют порой выразиться чрезвычайно ясно), что и от него требуется строгое соблюдение условий компромисса. Если он нарушит равновесие, если он начнет проводить свою политику в ущерб их интересам, ему несдобровать. Премьер-министр и его друзья были отнюдь не простаки, но они привыкли прислушиваться к людям, рассуждающим проще, чем они сами. Если рядовые члены парламента в чем-то заподозрили Роджера, что ж, простые умы подчас недаром проникаются подозрениями. Судить о нем будет его партия. Что до меня, дурные вести были мне ничуть не больше по вкусу, чем Роджеру. Но в следующие две недели я навещал знакомых и бывал в клубах чаще, чем когда-либо с тех пор, как мы с Маргарет поженились. Я мало что заметил, а по тому, что заметил, трудно было о чем-нибудь судить. Как-то холодным ветреным январским вечером я шагал по Пэлл-Мэлл и думал, что в целом все идет хуже, чем я предполагал, но ненамного хуже. Потом я зашел в клуб, в котором не состоял членом, но должен был встретиться с коллегой по Уайтхоллу. Он возглавлял одно из ведомств, и, поговорив с ним несколько минут, я приободрился. Он говорил, поглядывая на часы — ему надо было попасть на поезд, чтобы поспеть к обеду в Ист-Хорсли, — и, по его словам, получалось, что наши шансы не так уж плохи. Тут за колоннами мелькнул Дуглас Осбалдистон. Мой собеседник простился и ушел, а я остался перекинуться словом с Дугласом, надеясь, что это выйдет как бы между прочим. Он вышел на свет, и лицо его поразило меня. Казалось, он совершенно раздавлен.