Когда в колледже узнали, что ректор проживет еще несколько месяцев, общая тревожная возбужденность заметно усилилась. Кое-кто, правда, искренне обрадовался, что можно хоть на время забыть про выборы. Кристл, например, вплотную занялся переговорами с сэром Хорасом, развивавшимися после февральского праздника не слишком-то успешно: сэр Хорас часто писал Брауну, но интересовала его главным образом подготовка юного Тимберлейка к выпускным экзаменам; иногда он спрашивал в письмах и о делах колледжа, но Браун говорил, что его «не доведешь до нужной кондиции», пока Тимберлейк не сдаст экзамены. Браун теперь занимался с ним по нескольку часов в неделю. «Я не знаю, — заметил он однажды, — собирается ли сэр Хорас перейти от слов к делу, но зато знаю, что, если его племянник не получит диплома, он просто прекратит с нами всякое общение».
Кристлу, да еще, пожалуй, Пилброу, до смерти надоела предвыборная борьба. Однако остальные мои коллеги продолжали думать о выборах, и вынужденная отсрочка только углубляла захлестнувшую колледж вражду. Нервы у всех были крайне напряжены, а бездеятельное и нескончаемое, как нам казалось, ожидание только увеличивало эту напряженность. Сплетни Найтингейла делали свое дело. Мне передавали, что даже Винслоу, всегда относившийся к Рою с симпатией, едко сказал: «Раньше я думал, что превыше всего мы ценим в своих коллегах порядочность — порядочность, а не мишурный блеск интеллекта. Но старший наставник подбирает себе сторонников, нисколько не считаясь с нашими этическими принципами».
В конце концов об этих сплетнях узнал и Рой, хотя мы всячески старались оградить его от них. Сейчас он чувствовал себя даже хуже, чем в тот день, когда утешал леди Мюриэл, а узнав о злобных измышлениях Найтингейла, вплотную приблизился к очередному приступу депрессии. Обычно его ничуть не интересовало, как относятся к нему другие люди, но в последнее время он стал очень ранимым. Им овладела мрачная подавленность, и, хотя окружающие не замечали ее, мне было не по себе. Я часто сопровождал его в вечерних прогулках по улицам Кембриджа. Теплый майский воздух был напоен запахом цветущих левкоев и сирени, вечерняя заря мягко подсвечивала темное небо, окна в домах были широко распахнуты. Мне никак не удавалось отвлечь Роя от мрачных мыслей — он слушал меня очень рассеянно и почти никогда не отвечал.
А Найтингейл нападал не только на него. Как-то вечером, в конце мая, ко мне подошел Льюк и сказал, что ему надо со мной поговорить. Мы поднялись ко мне в гостиную, и тут он дал волю своему гневу:
— Я человек терпеливый, но скоро он у меня дождется, этот Найтингейл. По-моему, я и так слишком долго молчал. Сдается мне, что я скоро заговорю — и тогда уж выложу им все начистоту.
— Что он еще выкинул?
— Он пригрозил мне, что, если я не проголосую за Кроуфорда, меня потом не возьмут в колледж на постоянную работу, они, дескать, об этом позаботятся.
— Мало ли что он скажет…
— Вы думаете, я не понимаю? Я ему спокойно ответил — хотя, убей бог, не понимаю, зачем мне понадобилось сдерживаться, — что я лучше удавлюсь. Выходит, они думают, что угрозами меня можно заставить покорно отплясывать под их дудку?
— Может быть, и думают. — Я улыбнулся, хотя меня возмутила выходка Найтингейла. А вот Льюк нравился мне все больше. Если уж его охватывал гнев, то он отдавался ему без оглядки. Все его чувства — пылкая радость, когда работа подвигалась успешно, неподдельное горе, когда исследования заходили в тупик, даже его страстная сдержанность на официальных собраниях — были глубокими и поразительно искренними. Они захватывали его целиком. Воплощенное негодование — вот как его можно было охарактеризовать в тот вечер. — Может быть, и думают, — сказал я. — Но мы-то с вами знаем, что они ошибаются.
— Еще как ошибаются! — возмущенно воскликнул Льюк. — Конечно, мне хочется остаться в колледже, работать здесь гораздо приятней, чем на каком-нибудь судостроительном заводе, но неужели они воображают, что стоит им свистнуть, и я, как собачонка, встану перед ними на задние лапки? Какую бы пакость они мне ни устроили, с голоду-то я все равно не умру. Приличный ученый всегда найдет себе работу. Они пытаются меня шантажировать, потому что видят, что мне не хочется терять здешнего комфорта.
Я объяснил Льюку, что «они» — это, весьма вероятно, один Найтингейл. Мне не верилось, что Фрэнсис Гетлиф мог одобрить такой шаг, и я сказал, что обязательно с ним поговорю. Льюк, все еще злой, ушел в лабораторию.
Я хотел встретиться с Фрэнсисом на следующий же день, но оказалось, что он уехал заканчивать работу для Министерства авиации: лекций в университете уже не было, потому что начались экзамены. Фрэнсис должен был вернуться только через две недели, и я рассказал про случай с Льюком Брауну.
— Вот ведь стервецы! — возмутился он. — Я по натуре мягкий человек, но последнее время они позволяют себе слишком много. И мне надоело терпеть их безобразия. Не знаю, как вы, а я окончательно уверился, что Кроуфорда нельзя пропускать в ректоры. Нет уж — только через мой труп!
Мы все считали, что за поступки Найтингейла должна отвечать партия Кроуфорда в целом. Юный Льюк уверенно говорил «они»; Браун — да и я тоже — обвинял «их» всех. Мы смотрели на своих противников сквозь пелену общей неприязни, забывая, что «они» вовсе не похожи друг на друга. Нас охватила истерия вражды: и Брауну, всегда такому рассудительному, терпимому, хладнокровному, и мне — хотя я вовсе не фанатик — «они» представлялись порой единым монолитом.
Но временами нам становилось стыдно, и, когда я в следующий раз встретился с Брауном, он, по-видимому, собирался немного утихомирить разбушевавшиеся не в меру страсти.
— Я хочу позвать в этом году больше гостей на свой вечер, — сказал он. Ежегодно, когда в университете кончались занятия, Браун приглашал кое-кого из коллег посидеть у него за бокалом кларета. — По-моему, это обязательно надо сделать. Нам еще долго придется работать бок о бок — даже если мы сумеем провести Джего в ректоры. Должен, правда, заметить, что я вовсе не собираюсь затевать с нашими противниками переговоры о выборах. Но мне хочется показать им, что мы не гнушаемся их обществом. Да, если я приглашу и наших противников, это произведет на всех благоприятное впечатление.
Браун позвал к себе Винслоу, Кроуфорда, Пилброу, Калверта и меня. Мне этот вечер — как и многие другие в то лето — показался пыткой. Тихая майская погода как-то особенно заметно подчеркивала гармоничную красоту нашего колледжа; Браун угощал нас удивительно хорошим вином; но мрачность Роя тревожила меня сверх всякой меры: я со страхом ждал от него какой-нибудь неистовой вспышки. Я просто не мог думать в тот вечер ни о чем другом.
Дважды мне удалось дать ему знак, что надо сдерживаться. Его уже терзала депрессия, но он еще владел своими чувствами, однако несчастья других всегда травмировали его, а среди приглашенных был Винслоу, который беспокоился за сына: он сдавал в тот вечер экзамен. В ответ на вопрос Брауна об его успехах Винслоу резко сказал:
— Какие уж там успехи у полуграмотных! Хорошо, если этот несчастный юнец сможет прочитать экзаменационное задание.
Рой уловил в его тоне грустное уныние и помрачнел еще больше. Но тут, к счастью, Браун опять предложил нам выпить. Было уже десять часов, однако солнце только что село, и островерхую крышу перед брауновским окном золотили лучи вечерней зари. В одном из соседних колледжей на ежегодном майском балу играл оркестр; легкий ветерок доносил до нас приглушенную музыку и запах цветущей акации.
Пилброу взял на себя обязанности распорядителя. Он прекрасно разбирался в винах и в свое время научил этому Брауна. Его лысина мягко поблескивала в вечерних сумерках, а когда около полуночи стало темно и Браун включил свет, засверкала, как бильярдный шар; однако, если не считать раскрасневшихся щек, Пилброу ничуть не менялся, хотя пустых бутылок становилось все больше. Он ловил чей-нибудь взгляд и спрашивал, что мы чувствуем — в начале, середине и конце каждого глотка. Сам он уже попробовал — в разных сочетаниях — все десять сортов кларета. Потом посмотрел на нас и уверенно сказал: