Передавали, будто Коллингвуд сказал: «Его песенка спета!»
Передавали также, что он зла на Роджера не держит и отзывается о нем очень спокойно. Только много позже я узнал, что еще до вчерашнего заседания Коллингвуду донесли о связи Роджера с женой его племянника. Он выслушал это сообщение без всякого интереса и сказал: «Не вижу, какое это может иметь отношение к делу». Как выяснилось, к своему племяннику он был совершенно равнодушен. Это опасение оказалось из числа необоснованных.
Ходили упорные слухи, что несколько сторонников Роджера были у премьер-министра. Они добивались, чтобы премьер-министр принял Роджера и поговорил с ним. Роджер еще не подал прошение об отставке. Новый слух — Роджер пошел на понятный. Он не подаст в отставку. Он сделает заявление, что в своей речи упорно подчеркивал одну часть законопроекта в ущерб всему остальному. Он сознает, что допустил ошибку, и искренне готов пойти на компромисс. Отныне он будет честно проводить политику компромисса или же согласен занять более скромный пост.
Сам он мне не звонил. Вероятно, он теперь, как все мы в час, когда худшие опасения уже сбылись, минутами тешил себя надеждой, почти верил, что на самом деле все хорошо. Так было со мной, когда, узнав об измене Шейлы, я шел через парк и мне мерещилось обманчивое счастье, словно я спешил к ней в спальню. Так бывает после неудачной операции, когда лежишь в больнице и минутами тебе грезятся блаженные сны, будто ты снова здоров.
Искушения, конечно, одолевали его. Он ничем не отличался от большинства тех, кто вкусил власть — большую или маленькую. Разумеется, ему не хотелось выпускать ее из рук; и он будет цепляться за нее до самого конца. Если бы он ушел сейчас — замкнутый в себе, несгибаемый, — это было бы прекрасно, как раз в его стиле. Но он слишком хорошо знал, как делается политика, и понимал, что, уйдя, он может больше не вернуться. Будет очень горько оказаться в роли провинившегося школьника, согласиться, чтобы им помыкали, угодить на несколько лет в какое-нибудь третьестепенное министерство, но, пожалуй, это был единственный способ в конце концов победить. Только пойдут ли они на это? Он, конечно, дорого бы дал, чтобы послушать, что о нем сейчас говорят. Со стороны, безусловно, виднее, есть ли у него какие-то шансы. Кто знает, может, премьер-министр сочтет, что разумнее от него избавиться. Кое-кто из коллег, возможно, и пожалеет о нем, но это не в счет. Если они и решат дать ему еще раз попытать счастья, то уж никак не из сочувствия и даже не из уважения к его достоинствам. С какой стати будут они его поддерживать? Если они это и сделают, то только потому, что он все еще силен. Должно быть, сейчас они взвешивают, велико ли его влияние. Что безопаснее: изгнать его или оставить?
Во второй половине дня я должен был присутствовать на внутриведомственном совещании под председательством Роуза. Мы с ним сегодня еще не виделись, и сейчас он поздоровался со мной подчеркнуто любезно, будто с человеком, с которым он не встречался уже несколько месяцев, а между тем это полезное знакомство. Никто из сидевших за столом не подумал бы, что накануне мы допоздна сидели бок о бок, одинаково озабоченные и встревоженные. Он вел заседание педантично, искусно, совсем как почти двадцать лет назад, когда я впервые увидел его, тогдашнего моего начальника, в этой роли. Через год ему исполнится шестьдесят, и он проведет в этой комнате свое последнее заседание. Он будет верен себе до последнего дня. Вопрос, который мы обсуждали сегодня, никого не интересовал — неизбежные текущие дела.
Не успел я вернуться к себе в кабинет, как вошла моя секретарша.
— Вас ждет дама, — сказала она и прибавила извиняющимся тоном, но не без любопытства: — Боюсь, что она чем-то очень расстроена.
Я спросил, кто это.
— Она сказала, что ее зовут миссис Смит.
Когда ночью я сообщил Элен по телефону о результатах голосования, она ахнула. Прежде чем она бросила трубку, я услышал всхлипывания.
Сейчас она села в кресло у моего стола и посмотрела на меня широко раскрытыми воспаленными глазами, жалкими и надменными. Так однажды уже смотрел на меня кто-то; я никак не мог вспомнить, кто же это был, и даже не слышал толком, что она говорит. Наконец далеко в прошлом я нашел ответ. Такие глаза были у моей матери в тот день, когда ее гордости был нанесен страшный удар, — когда она узнала о банкротстве отца.
— Что же он будет делать? — спросила Элен.
Я покачал головой:
— Мне он ничего не говорил.
— А я даже не могла с ним увидеться.
Ей, как никогда, нужно было сочувствие, но, конечно, она не приняла бы его.
Сухо, как только мог, я сказал:
— Да, нехорошо! Но что поделаешь?
— Я не должна его видеть, пока он не примет какое-то решение. Вы ведь понимаете?
— Думаю, что да.
— Я не должна никак влиять на него. Даже пробовать не должна.
Она отрывисто, иронически, почти весело засмеялась и прибавила:
— А могла бы я, как по-вашему?
Мне уже приходилось видеть ее в трудные минуты. Сейчас ей было трудно, как никогда. Однако именно сегодня я смог представить, какой она бывала наедине с Роджером. Будь для этого повод, и она затмила бы очень многих своей жизнерадостностью и веселостью.
— Скажите мне хоть слово. — Она пытливо смотрела мне в глаза. — Что для него лучше?
— О чем вы говорите?
— Вы сами понимаете. — Она стала нетерпеливо объяснять. Она словно прочитала мои утренние мысли. До встречи с Роджером она совсем не разбиралась в политике. Теперь, вооруженная инстинктом, любовью, пониманием, она прекрасно видела все возможные ходы, все соблазны, все распутья. Чутье подсказывало ей то же самое, что и мне, с одной лишь разницей — она была уверена, что, если Роджер решит уступить, ему пойдут навстречу.
— Что для него лучше?
— Если бы я и знал, должен ли я говорить это вам? — сказал я.
— Но ведь вы, кажется, считаетесь его другом? — вспылила она.
На этот раз мне нетрудно было найти более безобидный ответ.
— К счастью, — я иронически улыбнулся ей, — я действительно не знаю, что лучше.
— Но вам-то кажется, что вы знаете…
— Если забыть на минуту о вас, мне кажется, что, пожалуй — не наверняка, но пожалуй, — ему разумнее было бы остаться… если, конечно, он сумеет.
— Почему?
— Если он отойдет от политики, у него будет ощущение, что он загубил свою жизнь — вам не кажется?
— Но ведь ему придется унижаться перед ними, пресмыкаться!.. — Краска залила ее лицо. Она ненавидела «их» всеми силами души.
— Да, вы правы.
— А вы знаете, что он, в сущности, очень гордый?
Я внимательно посмотрел на нее.
— Неужели он еще не научился прятать свою гордость в карман?
— А этому можно научиться? Может, вы не поверите, но и у меня есть гордость.
Она говорила свободно, уже не стараясь скромно держаться в тени, не заботясь о правилах хорошего тона. Все обуревавшие ее чувства отражались на лице.
— Есть, — сказал я. — Я знаю.
— Если он все бросит и придет ко мне — простит ли он меня потом?
Теперь ее мучил новый страх — не тот, в котором она призналась мне когда-то у себя дома, но выросший на той же почве. Тогда она боялась, что, потерпев неудачу, он будет винить ее и она станет ему в тягость. Теперь не это ее страшило. Она понимала: что бы ни случилось, она будет ему нужна. Но червь сомнения продолжал точить ее.
— Вы тут ни при чем, — сказал я. — Если бы за всю жизнь он ни разу не увлекся ни одной женщиной, он был бы сегодня в том же положении.
— Вы уверены?
Я ответил без колебания:
— Совершенно уверен.
Я почти верил тому, что говорил. Не сиди она рядом со мной, обиженная и недоверчивая, способная распознать малейшую тень сомнения в моем голосе, я, может быть, и не ответил бы столь решительно. Оглядываясь назад, я убедился, что у Роджера было гораздо меньше шансов добиться одобрения своего политического курса, чем нам казалось в разгар борьбы. Трудно поверить, чтобы личные обстоятельства, вроде романа с Элен, могли как-то повлиять на исход этой борьбы. И все же… все же на Роджера их роман повлиял безусловно: если бы не это, быть может, он действовал бы несколько по-другому.