— Я верил в социализм. Я разделял все надежды, которые в ту пору носились в воздухе. Но я не был политиком в том смысле слова, как это понимают настоящие политические деятели. В том возрасте я не посвящал политике достаточно сил и времени. У меня было слишком много иных честолюбивых устремлений.
При этих словах красивые глаза Монтиса просияли. Он улыбнулся мне не то чтобы весело, но по-приятельски. Я остался недоволен своим ответом. Меня еще никогда в жизни не допрашивали. Теперь я начал понимать, какой тут возможен нажим и какие искушения, и возненавидел все это. Я сказал ему чистую правду, и, однако, мои слова прозвучали чересчур примирительно.
— Ну, конечно, — сказал Монтис, — молодым людям естественно интересоваться политикой. Я и сам интересовался в студенческие годы.
— Да?
— Так же, как и вы, только я был в другом лагере. Я входил в правление Клуба консерваторов.
Он сказал это с наивно довольным видом, как будто его признание должно было меня поразить, как будто он сообщал, что был когда-то главою кружка нигилистов. И тотчас вновь стал деловит, сосредоточен, готовый в любую минуту уличить меня во лжи.
Тридцатые годы — начало моей адвокатской деятельности, женитьба, приход Гитлера к власти, гражданская война в Испании.
— Вы решительно встали на сторону антифашистов?
— В те дни мы называли это по-другому, — сказал я.
— Иными словами, вы выступали против генерала Франко?
— Разумеется, — ответил я.
— Но вы выступали против него весьма решительно и активно?
— Я делал то немногое, что давалось мне без труда. И часто жалел, что не делаю больше.
Он перечислил несколько общественных организаций, в работе которых я участвовал.
— Все правильно, — сказал я.
— В процессе этой деятельности вы постоянно общались с людьми крайних воззрений?
— Да.
— И вы были в очень близких отношениях с некоторыми из этих людей? — спросил он, вновь обращаясь ко мне официально, по всей форме.
— Я попросил бы вас выражаться более определенно.
— Я не хочу этим сказать, что вы были в то время или когда-либо ранее членом коммунистической партии.
— Если вы и хотели это сказать, это неверно, — ответил я.
— Допустим. Но вы были близки с некоторыми людьми, которые в этой партии состояли?
— Я хотел бы знать, с кем именно.
Он назвал четыре имени: Артур Маунтни, физик, еще двое ученых, Р. и Т., и миссис Марч.
Я никогда не был близким другом Маунтни, сказал я. (Очень неприятно, когда приходится переходить к обороне.)
— Во всяком случае, в тридцать девятом году он вышел из коммунистической партии, — с профессиональной уверенностью сказал Монтис.
— И с Т. я тоже не был в дружбе, — сказал я. — А вот с Р. мы были друзьями. Во время войны мы постоянно встречались.
— А недавно, в октябре, вы с ним виделись?
— Я как раз собирался вам сказать, что последнее время мы видимся не часто. Но я очень к нему привязан. Он один из лучших людей, каких я знал в своей жизни.
— А миссис Марч?
— Мы с ее мужем дружили еще в молодости и до сих пор остаемся друзьями. С Энн я познакомился в доме его отца двадцать с лишком лет назад. Раза три-четыре в год они у нас обедают.
— Вы не отрицаете, что поддерживаете добрые отношения с миссис Марч?
— Разве похоже, что я это отрицал? — воскликнул я, взбешенный тем, что все это звучит как-то двусмысленно.
Он улыбнулся вежливой, ничего не выражающей улыбкой.
Я заставил себя успокоиться и попытался повернуть разговор по-своему.
— Пожалуй, пора мне внести некоторую ясность, — сказал я.
— Прошу вас.
— Прежде всего, хотя это, в сущности, к делу не относится, я не склонен отказываться от своих друзей. Мне бы это и в голову не пришло — все равно, будь они коммунисты или кто угодно еще. Энн Марч и Р. — в высшей степени достойные люди, но если бы и не так, все равно. Будь поле ваших розысков пошире, вы бы обнаружили, что среди моих знакомых есть и люди, весьма благонадежные политически, но весьма мало почтенные чуть ли не во всех других отношениях.
— Да, мне было очень интересно убедиться, сколь разнообразен круг ваших знакомств, — сказал он, ничуть не смущенный.
— Но не в этом суть, правда?
Он кивнул.
— Вас интересуют мои политические взгляды, не так ли? Почему же не спросить меня прямо? Хотя в двух словах на это не ответишь. Начать с того, что с годами я не слишком изменился. Разве что научился кое-чему. Я еще скажу об этом немного погодя. Как я уже говорил, я никогда не отдавался политике, как отдаются ей настоящие политические деятели. Но она всегда меня занимала. Мне кажется, я понимаю, что такое власть. Я наблюдал различные ее проявления почти всю мою сознательную жизнь. А когда понимаешь, что такое власть, поневоле начинаешь относиться к ней с подозрением. Это одна из причин, почему я не вполне согласен с Энн Марч и Р. Еще в тридцатых годах мне представлялось, что централизация власти, имевшая место при Сталине, достаточно опасна. Не могу сказать, чтобы меня это очень волновало. Но я относился к этому с недоверием. По правде говоря, сама по себе политическая механика меня не очень волнует, вот почему вы вполне могли бы из-за меня не беспокоиться. Я убежден, что в государственных делах нам следует вернуться к кодексу чести и порядочности. Ничего другого мы не можем себе позволить.
Он в упор смотрел на меня, но не говорил ни слова.
— Но я хочу быть с вами откровенным, — продолжал я. — Когда речь идет о чести и порядочности, я думаю, мы с вами можем найти общий язык. Когда речь заходит о чистой политике, мы почти наверняка общего языка не найдем. Как я уже сказал, меня мало волнует сама по себе политическая механика. Но людские чаяния, то, чего мы надеемся достичь посредством политики, волнуют меня глубоко. Мне казалось, что русская революция приведет к злоупотреблениям властью. Я говорил об этом Энн Марч и еще кое-кому из друзей, и это им не слишком нравилось. Но дело не только в этом. Я всегда считал, что действие власти — двоякое. При помощи власти в России делалось не только плохое, но и много хорошего. Как только они поймут, какими бедами чревато злоупотребление властью, они смогут создать замечательный общественный строй. Сейчас я в это верю больше, чем когда-либо. Не знаю, как он будет выглядеть при сравнении с американским. Но до тех пор пока существуют эти два строя — русский и американский, — мне кажется, человечество вправе надеяться, что сбудутся лучшие его чаяния.
Лицо Монтиса по-прежнему ничего не выражало. Несмотря на свою службу или, может быть, именно благодаря ей он всегда видел в политике только некую силу, требующую секретных сведений. Этот человек отнюдь не был склонен к отвлеченным рассуждениям. Он кашлянул и сказал:
— Еще несколько вопросов из той же области, сэр. Перед самой войной ваша первая жена вручила одному коммунисту крупную сумму, так?
— Кому же это?
Он назвал имя, которое ничего мне не сказало.
— Вы уверены? — спросил я.
— Совершенно уверен.
Я понятия не имел об этом человеке.
— Если вы и правы, — сказал я, — она так поступила вовсе не по идейным соображениям.
На миг он заставил меня вернуться в прошлое. Снова я был молод, горько несчастлив, женат на женщине, из-за которой я не знал ни минуты покоя, я еще способен был ревновать, но уже привык к тому, что она вечно ищет кого-то, кто согрел бы ей душу; еще приходил в ужас, когда не знал, где она и с кем, отдан на милость всякого, кто мог сообщить мне хоть слово о ней, самый звук ее имени все еще приводил меня в трепет.
Мы оба молчали. Потом он сказал с каким-то неловким сочувствием:
— Я осведомлен о вашей трагедии. Мне больше незачем расспрашивать вас о ней. — И продолжал с внезапной резкостью: — Ну, а вы-то сами? Бывали вы на собраниях?..
И он назвал организацию, которую не в те времена, а позднее мы стали именовать «Фронт».
— Нет.
— Прошу, вас, подумайте еще.