Еще не закончились переговоры о мире, а казаков отпустили уже по домам, потому что польская война запустошила низовья Дона и крымцы то и дело стали врываться набегами в казацкие земли, отгонять табуны, отары овец и даже грабить станицы.
Степан Тимофеевич возвратился в станицу потяжелевший и мрачный. Алена не узнала в нем прежнего веселого казака. Он почти не смотрел на своего любимца Гришатку, который начал побаиваться хмурого вида отца. Разин совсем не замечал, что во время войны у Алены родилась еще дочка, как будто ее и не было. Степана мутило, что он согласился отпустить Ивана в Москву, терзала глухая ненависть к Корниле Ходневу.
«Ну, погоди! Дай только назад воротиться Ивану! Покажут тебе казаки где раки зимуют! За измену – в мешок да и в Дон!» – размышлял про себя Степан.
Но Иван все не возвращался, и с каждым днем Степану рисовались все более мрачные картины того, как пытают брата в московских застенках или как на площади, перед Земским приказом, у мучительного столба, палач хлещет его по спине тяжелым сыромятным кнутом. То представлялся ему Иван в темном, сыром подвале, прикованный цепью к стене.
«Сколько же времени станут его так томить в неволе?! Сколько же можно терпеть казаку?!»
Степан знал, что Корнила, бывало, сам хлопотал за тех казаков, кто, случалось, в татьбе или каком-нибудь лихе попадался в Москве в тюрьму. В таких случаях из войсковой избы писали в Посольский приказ к Алмазу Иванову, что казак отличался в войне отвагой и дерзостью, славно рубился саблей и не жалел живота на благо державы и государю во славу. Бывало, что, собрав по соседям деньжишек, позадолжавшись, ехали родичи на поклон к боярам, и тихим обычаем, по-домашнему, без всякого шума и приговора отпускали бояре провинившегося казака из тюрьмы, как будто он там не бывал.
Но Корнила не станет писать об Иване боярам. Он будет рад, если бояре загонят Ивана служить во стрельцах где-нибудь у чертей на горах, в далеком степном острожке в Сибири.
– Степан Тимофеевич! Ну как? Ничего не слыхать про нашего атамана? – вдруг спрашивал чей-нибудь голос, и только тут Степан замечал, что перед ним, может быть уж давно, стоит человек и пытает, что слышно...
«Что слышно? Как в погреб свалился: молчит, и глядеть – ничего не увидишь! Не иначе, как лезть за ним самому! Где ни где – хоть в Сибири, хотя бы в цепях и в колодах – найти да спасти из беды, тогда будешь братом! Сам затеял небось скакать на выручку запорожцам, панов стрелять да рубить, а ответ держать – брату!»
Тяжелее всего было встречаться с Аннушкой. Большая, костлявая, с сухими глазами, она глядела с укором, хотя не сказала в упрек ни единого слова. Степан хотел ей отдать всю воинскую добычу, которую довелось привезти с войны, но она ничего не взяла, как будто Степан давал ей добро за погибель мужа и она опасалась, что если примет добро, то Иван не вернется домой.
Поехать в Москву, в Посольский приказ, к Алмазу Иванову, умолить. Он поможет – видать, он старик неплохой. «Алмаз-человек», – говорят про него казаки. Не то к самому Долгорукому, пасть на колени, молить: мол, я за тебя не жалел головы, доведись – и Иван не жалел бы. «Он добрый казак, да беда – ты, боярин, ведь сам его раззадорил тогда вгорячах. Ныне время прошло, и паны уступили, мир на земле. Отпусти уж мне брата!»
– Слышь, Серега, езжай ты в Черкасск, – сказал Разин другу. – Поезжай да возьми для меня проходную в Москву. Я сам не могу: как увижу Корнея – убью, хоть и крестный... Езжай-ка...
Когда Сергей ускакал, Степан Тимофеевич приказал перепуганной и молчаливой Алене сложить пожиток в дорогу. Не смея перечить, она приготовила все и робко замкнулась.
Казаки по-прежнему приходили под окна, но уже перестали спрашивать про Ивана. Молча, стараясь не зашуметь, заглядывали через окошко, видели сумрачного Степана, который сидел, положив на стол голову, и сами, без слов понимая, что нет никаких новостей, отходили от окон...
Степан заново перековал коня, в шапку велел зашить червонцев – на посулы приказным корыстникам. Как-то раз приголубил Алену, но не по-прежнему горячо, а словно бы с жалостью, отчего у нее нестерпимо заныло сердце тоской и тревогой; взял Гришку за руку и повел его на берег Дона. «Что он тебе говорил у реки?» – с опасением и страхом спросила Алена сынишку, когда они возвратились. «А ничего не сказал. Постоял, поглядел на воду, погладил по голове меня – да назад!» – ответил парнишка. Дочку Степан так и не держал на руках. Только раза два посмотрел на ее темно-карие глазки. «Казачка!» – вызывая его улыбку, сказала о дочке Алена. Степан усмехнулся, но ничего не ответил.
В последние дни в нем зародилась уверенность, что все-таки он добьется в Москве освобождения брата.
«Не тать, не разбойник! Станицу повел домой без указа – конечно, вина. Да не век же держать за нее атамана в тюрьме! Иные на Волгу идут, караваны грабят, купцов убивают – не басурманов каких, а русских людей. Ан и тем прощенье бывает, живут себе на Дону... Каб война с кем-нибудь опять завязалась, то сразу небось Ивана пустили бы: надобен стал бы боярам такой удалой атаман!.. Да и так доберусь, увезу брата на Дон. Уж мы с ним на радостях съездим к Корниле в гости, тряхнем Черкасск! Все Понизовье разроем!..»
Степан сидел молча, в который уж раз представляя себе беседу с Алмазом Ивановым и подбирая все самые убедительные слова, когда осторожно скрипнула дверь и Алена, войдя в избу, остановилась у самого порога, не смея перевести дыхание. Степан поднял голову.
– Что ты?
Алена молчала, но губы ее дрожали, кривясь, и глаза были полны слез. У Степана вдруг пересохло в горле. Все показалось каким-то томящим сном. Он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой.
– Ну!.. Чего?! – хрипло выдавил он из горла.
– Серега приехал... – пролепетала она, и слезы уже не держались больше повисшими на ресницах. Они полились из глаз неудержимо, обильно...
Разин медленно встал от стола.
– Где Сережка? – спросил он.
– Не смеет к тебе... Боится...
Степан как во сне вышел за дверь.
На станичной улице возле двора Сергея толпились соседи, слышался гул голосов. Какая-то пожилая казачка гнала из толпы ребятишек. Казаки и казачки по всей улице выходили из дворов и тянулись в одну сторону, к дому Сергея.