Как всегда, в приёмнике было шумно, пахло йодом, дезинфекцией и табаком. В пластиковых креслах терпеливо ждали больные. Сопровождающие толпились рядом, заглядывали в кабинет первичного осмотра. Его дверь была открыта, и две медсестры работали, не поднимая голов – одна заполняла историю, вторая мерила давление у грузной пожилой женщины в теплом платке и песцовой шапке. Неся в руке звенящий пробирками чемоданчик, прошлепала тапочками лаборантка. Высокий пожилой хирург Алексей Вячеславович – благообразный, как миссионер – зашел в четвертую смотровую, задернув за собой плотную зеленую штору. Таня только и успела, что мельком увидеть стоящую там каталку и ноги лежащего на ней человека, обутые в большие, подбитые потертой резиной, валенки.
Первая и вторая смотровые были пусты. В третьей лежал старик, очень бледный и одышливо-полный. Женщина средних лет сжимала его руку.
– Девочки, где мой? – спросила Татьяна у медсестер.
– В четвертую пройдите, пожалуйста. Там Алексей Вячеславович уже.
Демидова нахмурилась: с чем же привезли мальчишку, если его смотрит хирург?
Вошла в белый дверной проем, под яркий свет большой прямоугольной лампы – и увидела, как колыхнулась штора. Из-под нее, как из-под ширмы кукольного театра, показались старые валенки, спущенные на пол с приглушенным стуком. Тяжелый бас хирурга за плотной зеленой тканью был монотонно-успокаивающим:
– Здесь больно? А здесь?..
Ответом был только надсадный кашель.
Демидова отвела край шторы. Спина хирурга, обтянутая голубой тканью униформы, была согнута над облезлой каталкой: он ощупывал ноги худого белобрысого мальчишки, который беспокойно тянул голову, следя за движениями его рук.
На кушетке у стены грудой валялись обноски. Старомодная куртка-Аляска черного цвета, лыжные штаны, прожженные в нескольких местах, клетчатый мохеровый шарф и кроличья шапка-ушанка – оказывается, кто-то еще носит такие. От вещей ощутимо несло дымной кислятиной. Татьяна не сразу осознала, что это одежда мальчика – только увидев на нем старый свитер с орлом «Монтана» (надо же, ведь их носили лет двадцать назад!), она почувствовала острый укол жалости. Что же у него за родители, если ничего другого для сына не нашли?
Мальчишка стрельнул в нее испуганным взглядом. Демидова улыбнулась как можно приветливее. Она всегда старалась расположить к себе детей. А этот парнишка явно был ее пациентом: с таким кашлем она его домой не отпустит.
На вид ему было лет восемь. Соломенные волосы, слежавшиеся под влажным теплом зимней шапки, прилипли ко лбу нелепыми завитками. В серых глазах, испуганно смотревших из-под белесых бровей, Татьяна заметила рыбий блеск – тот, что всегда сопровождает лихорадку. Заострившийся нос, обметанные губы с сухими блямбами заед, впавшие щёки. Тонкая шея, предельно выступающие дуги ключиц – мальчишку явно недокармливали.
Хирург выпрямился:
– Ну что, поздравляю: переломов нет, но колено вывихнуто. Снимай свитер, я живот и рёбра осмотрю.
Парнишка отреагировал странно: замотал головой, вцепился руками в край одежды.
– Ты боишься меня, что ли? – удивился хирург. – Или стесняешься? Не нужно. Я тебя не обижу, вот и Татьяна Евгеньевна подтвердит. Правда, Татьяна Евгеньевна? Я же не страшный?
– Нет, конечно, – улыбнулась она и попыталась приободрить мальчика. – Алексей Вячеславович у нас добрый, тебе повезло, что к нему попал. Снимай свитерок, не бойся. Сначала тебя дядя хирург посмотрит, а потом я послушаю, что у тебя за кашель такой разухабистый. Хорошо?
Парнишка напряженно сглотнул. И, чуть скривившись от боли, обречённо потащил свитер вверх. Кисти рук были костистыми, как птичьи лапки. Мальчик боднул головой, выныривая из вязаной горловины, освободил плечи из рукавов. И ссутулился, исподлобья глядя на Таню. А она тихо охнула: бледная кожа мальчишки была исполосована вздувшимися красно-фиолетовыми линиями.
– Эт-то что такое? – медленно, неожиданно хрипло, крякнул хирург.
– Я упал, – быстро ответил мальчик.
Как показалось Татьяне, слишком быстро.
Она подошла ближе, впилась глазами в грудь мальчишки. Багрово-синие полосы перекрещивались, ложились поверх друг друга, и на конце каждой наливался почти ровный прямоугольник со звездчатой чернотой по центру. Было в них что-то… Что-то знакомое… Она наклонилась ниже, пытаясь вспомнить – и вдруг ее щеки зажгло, словно изнутри к ним поднялись тысячи крохотных игл. По телу ознобом прошла дрожь, вздыбила волоски на коже. И она вспомнила…
…Маленькая Таня что-то натворила тогда, и отец решил выпороть ее. Сказал спокойно, почти буднично: «Раздевайся и ложись на диван». Оставшись в одних трусиках, она легла, уставившись в стену – на широкую, кривую трещину, нахально расколовшую слой известки. Диванная обивка была жесткой, и чувствовать ее грубость голым телом было бесконечно страшно – казалось, будто жестким и грубым стал весь окружавший ее мир. Даже воздух царапал, дотрагиваясь ледяными пальцами сквозняка, колко просачиваясь внутрь сквозь сведенное спазмом горло.
Еще немного, и послышится медленная поступь отца, мерзко зевнет пряжка солдатского ремня, открываясь с коротким лязгом.
Можно было сто раз сойти с ума в ожидании этой пытки.
Он вошел молча. Вытащил из брюк ремень. Скосив глаза, оцепенев от ужаса, Таня смотрела на отца и до последнего верила, что он передумает. Но мужчина сложил ремень вдвое, примерился и схватил ее за ноги, легко окольцевав своей широкой ладонью обе ее лодыжки. Ремень в поднятой руке вздыбился петлей. Отец высоко поднял девочку над диваном; подвешенная вниз головой, Таня не могла сопротивляться, только зажмурила глаза. Ярко, как в телевизоре, возникла картинка: мертвая туша на скотобойне. Висящая на крюке, с содранной кожей. Кровь на полу. Холод. Смерть.
Первый удар плюнул болью. Таня зарыдала, извиваясь, завизжала, моля перестать. Второй удар, третий, еще, еще – они взрывались, расшвыривая по телу зазубренные осколки боли. Таня подавилась криком. Он переполнял ее, но уже не мог вырваться наружу – горло заткнул спазм. Тишина обрушилась, надавила – и просыпалась, как песок. «Пандддооорааа», – колыхнувшись, шепнул воздух, и кольцо отцовских пальцев на ее ногах стало мертво-пластиковым. Стены дрогнули, изогнулись, диван заблестел, превращаясь в пластиковый куб. И отец тоже стал ненастоящим, пластмассовым, неживым, как механический человек, которого завели большим ключом, и теперь он поднимает и опускает, поднимает и опускает, поднимает и опускает руку.
Таня обмякла, полумертвая от ужаса и боли. А кукла-отец, всё так же молча, тщательно и вдумчиво охаживал ее ремнем со всех сторон – по ногам, ягодицам, спине, животу и груди… Широко замахивался, опускал ремень с ровным, монотонным свистом. Крутил своего ребенка, будто выбирая, где еще осталось живое, чувствительное место. С видимым аппетитом терзал маленькое тело дочери.
Молча, без эмоций, он доделал запланированное и спокойно, с чувством выполненного долга, ушел на кухню. А она доползла до своей комнаты, легла в кровать и много часов не могла уснуть, потому что обожженная ударами кожа звериным воплем отзывалась на каждый вздох. И долго потом на ее бёдрах и ягодицах темнели длинные, болезненные метки родительской ярости. А на их концах горели звездочки в прямоугольных оправах – следы от тяжелой металлической пряжки толстокожего солдатского ремня…
«Чтоб вы горели в аду, чёртовы воспитатели!», – Демидова обошла мальчишку, встала, глядя на него сверху. Сложила руки на груди, тяжело вздохнув. Он поднял голову – несмело, будто был в чем-то виноват. Взгляды зацепились друг за друга: ее – понимающий, но жёсткий, и его – опасливо настороженный.
– Тебя избили. Мать или отец, – сказала Татьяна, и это были не вопросы.
Мальчик отвел глаза. Ссутулился еще больше, замотал головой:
– Нет, тётя. Я сам упал.
В его голосе звучало упрямство, злое упрямство взрослого человека, принявшего окончательное решение. Но сквозь него пробивался страх, и он был очень хорошо знаком, слишком понятен Тане. Таким страхом наливается жизнь ребенка, когда о том, что происходит дома, никому нельзя говорить. И это значит, что спасения нет, и не будет. А попросишь защиты, расскажешь, что с тобой делают – тогда молись, малолетний ублюдок.