Литмир - Электронная Библиотека

Он сидел в возке рядом с матерью, княгиней Анной, – они возвращались с богомолья через Торжок. Вокруг столбами стояла княжеская охрана и так же беспомощно, как шестилетний Дмитрий, смотрела на дорогу, по которой татары Таир-хана гнали новгородский полон. Татар этих привел князь Михаил Андреич за то, что вечевая чернь избила в Новгороде его бояр.

Была поздняя осень со снегом, торчала щетина жнивья, знобило сереньким ветром, а из-под туч тускло-желтым закатом обливало лица, дорогу, снег, поля.

Татары гнали полон. У одного татарина на выпуклой голой груди нарочно была распахнута овчина, проезжая, он скалился в глаза княжеской охране, с издевкой поцокивал коротким синим языком. Мальчишка споткнулся, татарин толкнул его лошадью, не глядя, опоясал плетью. Мальчишка упал, и тогда в Дмитрии тоже что-то упало, и он закричал тоненько: «Бейте их, бейте!» Но мать зажала ему рот ладонью, и он укусил эту любимую ладонь. Тут это и случилось первый раз: его втягивало в огромную темную трубу, он задыхался от беззвучного вопля, но труба не кончалась, только где-то очень далеко серел глазок неба, и он знал, что, если не хватит воздуха для крика, он не выберется из трубы никогда.

Это называлось, как сказал потом Осуга, «родимчик» – порча в крови от дурного предка-родича, припадок бессмысленного ужаса.

Второй раз это случилось с ним на торговой казни, а третий – чуть не случилось сегодня в соборе. Самое главное, чтобы об этом страхе никто, даже мать, никогда не узнал. Только гнев освобождал от страха, радостное: «Бейте, бейте!» – горячая струя из груди в голову и через глаза – наружу. Гнев – грех, но гнев – свобода.

Но здесь сейчас не могло быть даже выбора – все разбилось, одни лики икон остались незыблемы: ведь если и Андрей не прав, то где же правда? «Все равно я люблю Андрея!» Он вытер лоб, натянул мех плаща на шею, оглянулся, понял, что прошло много времени.

Изможденный высокий грек, дикеофилакс Вселенской Церкви Георгий Педрик, читал заключение патриарших апокрисариев. Сзади него все так же голубой бахромой пылали свечи, и от этого впадины щек казались ямами, а траурные глаза – бездонны.

– «По эдиктам императоров Византийских, Богом возвеличенных самодержцев, и по канонам Вселенских Соборов, всякий архиепископ, ставимый на митрополию Поместной Церкви, вносит в казну лепту, установленную оными эдиктами в размере… Оная лепта идет на устроение Божиих храмов, на вдов и сирот. А собирается лепта как доброхотное деяние по приходам той епархии… и не превышает размера, указанного… А епископ Киевский, ныне митрополит всея Руси Петр, все по закону исполнил и внес не более установленного, а по сему канонов соборных не нарушил и чист перед Богом и людьми и в святокупстве не виновен».

По собору прошло движение, но Дмитрий понял одно: значит, Андрей не прав?

– «Тем же, кто такую вину на святейшего митрополита возлагал, оправдаться ревностью по чистоте Церкви не можно, ибо они, кто писал, по месту своему и сану должны законы церковные знать… Есть и на Руси по приходам на лепту при поставлении епископов о сборе серебра грамота митрополита Кирилла ко князю…

И мы, апокрисарии Афанасия, Патриарха Вселенского и Константинопольского, дело то разобрали и прекратили, дабы не было соблазна в чадах матери нашей, Церкви Христовой, а разбор – была ли та жалоба по недомыслию или клевета – постановили отдать на суд митрополиту всея Руси Петру, его же то епархия и власть и милость…»

Диакон Георгий Педрик кончил и свернул свиток. Все в ожидании смотрели на митрополита, а Дмитрий – на епископа Андрея, который сейчас встанет и крикнет: «Нет, не так!»

Но ревностный и бесстрашный литвин, епископ Андрей, не крикнул этого, а сполз со скамьи на колени, поднял измученные глаза на Петра и чужим голосом попросил:

– Прости, владыко, об эдиктах не ведал, прости ради Христа! – И еще, поборясь и поглуше: – Отпусти меня в монастырь с епархии совсем – недостоин…

Дмитрий вскочил, за ним шумно встали тверичи, но Петр остановил их рукой и сказал, не отрывая взгляда от Андрея:

– Иди паси овец своих, Андрей, вижу тебя, мир ти чадо, не ты бо се сотворил, но диавол.

И улыбнулся облегченно, будто они были одни с Андреем с глазу на глаз.

Выходили из собора молча и сразу окунались в мороз, в лилово-искристую тень от башни по сугробам. Солнце свалилось за вал, только по краю стены золотилась прощальная кайма да дымчато розовел соборный шлем.

Выходили и приостанавливались, удивленно, как впервые, слушали снеговую тишину, похрустывание льдинок; вдыхали-выдыхали до ломоты зубов, облегченно распрямлялись.

Из всех печей белели на закате прямые дымки: ночью ждали еще мороза, топили по второму разу.

Щенок узнал Алексашку и с радостным визгом стал скакать на него, Алексашка присел, щенок облизал ему нос, повалился на спину, подставил беззащитное пузо, заболтал лапами.

Они возились на самом краю лиловой тени, ничего не нарушая, а люди стояли и смотрели на них вниз, улыбаясь, ни о чем не думая, и все остановилось на миг в тишине снега, теней, вечера, ребенка, щенка и тончайшего запаха цветочного сена, раструшенного у коновязи.

Дмитрий первым – не слухом, а всем телом – уловил глухой слитный топот; чей-то животный визг смахнул благодушные улыбки, топот вырос, обрушился из-за угла, смял разум, и все завертелось в шквале копыт – гривами, зрачками, белками, храпом, паром, оскалами, малахаями, копьями, плоскими скуластыми лицами.

– Уррра-гх! Уррра-гх!

От боевого клича монголов – кошмара детства – пятки примерзли к земле, никто не успел сдвинуться, только ошметки летели в глаза да било по ноздрям конским потом.

Оборванный щенячий визг – и Алексашка бросился под копыта. Дмитрий хотел крикнуть – изо рта вырвался писк. Кто-то отшвырнул его в сторону.

Бешеная мохнатая груда наметом свернула на Ростовскую дорогу, прогудели доски под мостовой башней – и все.

На растоптанном снегу лежал на животе Алексашка, прижимая раздавленного щенка. Спины закрыли его, и Дмитрий закричал всем нутром:

– Алекса-а-а-а-а!!!

Деденя, зверски наморщившись, нес мальчика на руках на крыльцо. Дмитрий подбежал. Брат смотрел странно, резче выделялись веснушки, но вот он моргнул.

– Жив он, живой! – закричал Дмитрий, и тогда все закричали что-то, загудели.

– В дом, неси в дом его! – приговаривал кто-то.

Иван Данилович стоял и смотрел на Ростовскую дорогу. От стылой ярости и стыда у него натянулась кожа на щеках, побелели ноздри.

– Озоруют у тебя, князь, татары, – сердито сказал Борис Норовитый. – Еще малость – и княжича стоптали…

И выругался, точно отхаркнулся.

– Это посол ханский Арудай на Ростов отъехал, – медленно, тускло ответил князь. – Это его сотня.

В проулках густо чернело от испуганного народа, в чистом холоде далеко перекликались голоса, к собору, на ходу опоясываясь, сбегались ратники. Подошел сотник городовой стражи, погладил усы, косясь на тверичей, спросил князя:

– Чего это Арудай? А?

– Запирай на ночь, Тимофей, – буднично ответил Иван Данилович. – Да пошли кого народ успокоить: ничего нет, дескать, пошутил Арудай. Пошутил…

Ему трудно было говорить – все не отпускало горло.

«В Орду писать на Арудая? Ничего сегодня не ладится… Чего я тут торчу? Пора б уж и знать их. Написать – им же на смех…»

На крыльцо вышел Дмитрий.

– Ну, как Александр, княжич? – громко, спокойно спросил Иван Данилович. – Не зашибся?

Но Дмитрий смотрел не отвечая, а глаза его не мигали, наливались темной глубиной, втягивали в себя безжалостно, странно.

– Не зашибся – перепужался, – ответил кто-то из толпы.

В тишине остывали, густели снеговые тени, хрустально гасла кайма по западному валу. Иван Данилович повернулся и пошел прочь. А Дмитрий все стоял на крыльце, смотрел на то место, где был князь. Стали зябнуть коленки, поддувало под шубу, он вдруг страшно устал, ссутулился. Скрипели шаги расходившихся людей, только Томило Ботрин переминался у крыльца, повторял сквозь зубы: «Кусать боится, так хоть нагадить, нагадить, собака, собака!..» – пока его не одернули за рукав.

8
{"b":"607054","o":1}