Литмир - Электронная Библиотека

Но он не мог заснуть – от радости и ожидания еще большей радости. Ему захотелось пить. На скамейке в изголовье стоял жбан с квасом. Он черпанул ковшом, удивился на свою худую птичью руку и долго глотал.

Ковшик упал, стукнул, и сразу неслышно вошел Осуга. Седые кустики-брови полезли вверх, глаза округлились.

– Оклемался, княжич? Не тянись – подыму.

Осуга был причесан с маслом, в новом полукафтане, в козловых сапожках – сед, трезв, даже благообразен.

– Княгиня Ксения Юрьевна с одра поднялась – приехала тебя проведать, – сказал он сипловато, таинственно. – Дай-ка я тебе кудри расчешу. – Но он не успел: отступил, поклонился, а через порог шагнула и выпрямилась сама бабушка-княгиня.

Дмитрий откинулся на подушки. Он улыбнулся, как всегда, но и по-иному, и она улыбалась ему от порога тоже по-иному – чуть вопросительно.

Она стала стройнее или от темного плата над белым лбом, или от прямой черной одежды. Стройнее от усилия быть стройнее и чище – от совершенно поседевших волос, которые пушились на висках. По-прежнему глаза согревались изнутри золотисто-карими точками, только морщинки отекли да походка стала медленнее, с пришаркиваньем. Дмитрий долго ждал, пока она пересечет солнце на стене.

Что в ней было, что никто не мог ей солгать? Даже Юрий Московский по-своему чтил княгиню Ксению, а он никого не чтил. В 1304 году ее именем митрополит пытался удержать его от борьбы за великокняжеский престол. Всегда добрые, но зоркие глаза были у княгини Ксении. Это она заметила инока Андрея и привлекла его к сыну, к Михаилу, и радовалась, что теперь их епархия под его заботой. Это она предупреждала кротко Акинфа Ботрина не идти на Переяславль, но Акинф ее не послушал…

А для Дмитрия она была всегда обыкновенной и самой родной: все добро их рода собралось и улеглось в ней, в ее улыбчивых морщинках.

Сейчас и она и он молчали, потому что главное уже совершилось: они опять вместе.

Она села, голубоватыми пальцами погладила его висок, волосы, а ему, как прежде, захотелось дотянуться, поиграть с ее крестиком на цепочке из граненых шариков, но он не посмел. И она это заметила.

– Был дитятей – стал отроком, – сказала она то, что он не знал, как выразить.

Дмитрий смутился: она сказала про это невесело, а именно этому он бессознательно радовался всю дорогу даже на дне болезни. Ему расхотелось рассказать ей о татарине, но сердиться на нее он не мог и только для вида надул губы.

– Ты не сердись, внучек, на меня, старую: мы, бабы, войны не любим, нет, – сказала она и совсем по-деревенски покачала головой, но тут же добавила иным голосом: – Это дело до корня лихое, и нет ему оправдания перед Господом.

Дмитрий не понял – такого никто никогда не говорил из мужей. Но он, как всегда, поверил ей без сомнений.

– А где батюшка?

– Михайло завтра будет, – успокоила она. – И матушка будет. А войско он набрал да распустил. Все ладно будет…

Дмитрию хотелось спросить: для чего собирали войско, но он не спросил, он как-то стеснялся теперь показать, что его это искренне интересует. А раньше, когда он только играл в войну, он про все такое ее спрашивал.

– Собор-то Спасский в Переяславле красоты какой! – сказала она. – Разглядели небось все? Я-то в нем давно не бывала. Еще при деде твоем, еще не разорил его Неврюй.

– А я нойона видал татарского, Арудая, – не выдержал все-таки Дмитрий.

– Арудай? Не слыхала про такого. Ну и что?

Щеки его слегка порозовели. Как ей рассказать, что он монгола смутил взглядом и за это чуть не был убит? Даже и не это, а тот лунный миг, когда он смотрел на страшный треугольник и не сморгнул, выстоял. А стрелу Деденя вырезал, и он отцу покажет. Но ей почему-то не хотелось об этом говорить. Он сказал только:

– А я его не боюсь, – помолчал, поводил погрустневшими глазами по потолку и совсем тихо прибавил: – Теперь…

От худобы глаза его стали темнее, шире и чем-то иные, как у отца, – напряженные, а волосы отросли за ушами и спереди до бровей, спутались. Она легонько расправила их, вздохнула:

– Все-то к лучшему устроится, не торопись только. «Я сам да я сам» – так-то твой дед покойный приговаривал. Вот и…

Дмитрий знал, что деда его, мужа бабушки, Ярослава Ярославича, отравила ханша, и он умер по пути из Орды, немного не доехав до дому. И прадеда – тоже. В семье редко об этом говорили. Все это было так давно, и вообще он не мог представить, что у бабушки мог быть когда-то муж.

– Кушать не хочешь еще? Покушай, я тебе монастырского хлеба принесла, пшеничного. Такой духовитый! Нигде такого нет.

Осуга стелил скатерку на столик, ставил соль, миски, а она сидела и смотрела, как Дмитрий ест. Это не мешало ему – наоборот. Впервые он ел с удовольствием.

Осуга стоял у двери и тоже смотрел. Сам он уже пообедал с челядью.

– Осугушка, что я тебя попрошу, милый, – сказала бабушка.

– Чего изволишь, княгиня, я тебе всегда…

– Вот чего – не пей ты часто, милый, не пей…

Седоватое хищноносое лицо Осуги стало медленно буреть, глаза забегали.

– Да разве я, княгиня… – Голос его осип, осекся.

– Не пей, Осугушка, и тебя жаль, и Димитрия. Михайло-то мой не пьет, и ты не пей. Много еще на Руси пропьют добрых голов. А дашь ли мне слово? А?

Она все улыбалась тихо, но старый дядька насупился: он знал, что великий князь ненавидит пьянство и его терпит при Дмитрии только за верность и любовь к сыну, которого он нянчил с четырех лет. Он знал также, что княгиня Ксения никогда не пожалуется на него и сейчас не пугает, а истинно жалеет. Морщины его еще гуще побурели, а жесткий взгляд стал прозрачен от борьбы:

– Что ж, тебе дам роту, княгиня…

– Клястись грешно, Осугушка, ты дай свое слово. Одно.

Ксения выпрямилась.

– Вот оно, мое слово. Одно: брошу! – глухо выговорил Осуга, поклонился и вышел, забыв убрать миски со стола.

Дмитрий смотрел на бабушку, приоткрыв рот. Она опять покачивала головой, про себя чему-то улыбалась участливо: кого-то вспоминала.

– А он взаправду пить бросит? – спросил он.

– Что?

– Осуга пить не бросит!

– Бросит, внучек, бросит.

– А почему?

Она все смотрела куда-то мимо, мягко, печально:

– Потому бросит, что тебя любит.

Дмитрий лег на спину и стал обдумывать эти слова. Пятно солнечное на балке переместилось, но сосновый сучок, заструганный заподлицо, остался на прежнем месте. На этот сучок он смотрел всю жизнь, когда засыпал. Он любил засыпать на спине. «Кто на спине спит, тот врага не боится», – говаривал Осуга. «А я люблю Осугу? Люблю». Сейчас, когда бабушка сидела рядом, ему казалось, что он любит всех. Это было, оказывается, так просто – быть, как она, когда она рядом. Она-то действительно всех жалеет. «Даже татар?» Он вспомнил безнадежное личико мертвого татарина, который сказал ему правду. Сейчас даже татары не пугали привычной тошнотой, будто их и не было вовсе на свете. Да здесь их, и правда, не было: везде, кроме этой полутемной опочивальни, рядом с бабушкой Ксенией, было ОНО, но сюда оно не давило. Он ощущал это всем своим освобожденным телом.

И поэтому захотелось спать. Веки медленно опустились, поднялись и опять опустились на уходящий в туман взгляд. «Бабушка тоже поспит», – подумал он напоследок.

Но старая женщина не спала: она сидела неподвижно, думала о нем, слушала, как все ровнее и глубже становилось его дыхание.

Да, он очень исхудал: виски запали, на шее бьется жилка. Слишком много видели наши дети. Когда он спит, то опять совсем ребенок: раковинка уха, теплая кожа, такая белая – только ноздри слабо розовеют да полуоткрытый рот. Но и в этом – в подрагивании в разрезе ноздрей, в проступивших скулах – она чуяла ту мужскую завязь, которая в свое время прорастала во всех ее сыновьях и внуках. В завязи было бездумное мужество, но была и грубая горечь. Она знала, что это заложено с начала времен, и так и должно быть, чтобы мальчик стал мужчиной, а девочка – женщиной, хотя первому, может быть, придется убивать, а второй – кричать над убитым сыном. Ничего нельзя изменить. Даже низшие стихийные силы смеялись над потугами того, кто забыл Бога и мнил себя хозяином людей и вещей. Только одно могло изменить и законы, и само время, только Он мог отвратить даже неминуемую гибель.

15
{"b":"607054","o":1}