Сердце Ганелона заныло от ненависти.
Барон Теодульф...
Гнусный еретик...
Наверное, он взял мою мать силой...
Наверное, он знал, кого именно сжигает в простом деревянном доме в деревне Сент-Мени, когда он сжигал там человека, которого я всю жизнь считал своим истинным отцом...
Теперь Ганелон понимал всегда удивлявшую его некую странную терпимость Гийома-мельника, у которого он рос, и непонятную суровую жалостливость старой Хильдегунды.
В Лангедоке есть барон прославленный.
Имя носит средь людей он первое.
Знают все, он славен виночерпием
всех превыше лангедокских жителей.
— Эйа! Эйа! — подхватывал пьяный хор.
Багровый, плюющийся, рычащий от страсти, всегда распалённый, как жирный кабан, барон Теодульф, похотливый мерзкий еретик, распахнув камзол, пыхтя, неистово лез в гору.
С тем же неистовством, что и горных коз, он везде преследовал кабанов, оленей и женщин.
Он лапал служанок и экономок, он сжигал чужие деревни, оскорблял священнослужителей, грабил святые монастыри.
Он покушался даже на папских легатов и самовольно сжигал живых людей.
Пить он любит, не смущаясь временем.
Дня и ночи ни одной не минется,
чтоб, упившись влагой, не качался он,
будто древо, ветрами колеблемо.
— Эйа! Эйа!
Барон Теодульф, мерзостный богохульник, жестоко наказан.
Его замок сожжён. Его челядь уведена. Он в аду сейчас. Под его грешными стопами сейчас адская долина, вся покрытая пылающими угольями и серным огнём — зловещим, зелёным, извилистым, а над его богомерзкой головой сейчас небо из раскалённого железа, толщиной в шесть локтей. Черти, визжа и радуясь, поджаривают богохульника чёрного барона Теодульфа на огромной до бела раскалённой сковороде. От пышущей ужасным жаром сковороды разит чесноком и нечистым жиром. Единственный глаз барона Теодульфа выпучен от мук. Барон расстроен и удручён.
— Эйа! Эйа!
Мысли Ганелона путались.
Человек, которого он всю жизнь считал своим отцом, был жестоко сожжён в деревне Сент-Мени человеком, которого он всю жизнь ненавидел как самого мерзкого, как самого закоренелого богохульника.
Но жизнь Ганелону дал именно богохульник.
На полном скаку Ганелон обернулся к горам.
Далеко, над зеленью горного склона, расплывалось плоское серое облако дыма, похожее на старую растоптанную шляпу.
Это горел замок Процинта.
Злобно палило Солнце. Шлейфом расстилалась над дорогой пыль. Топот копыт отдавался в ушах вместе с каким-то странным звоном.
Господь испытывает меня.
Но зачем мои страдания так жестоки?
С вершины холма Ганелон ещё раз обернулся.
Издали плоское серое, как старая растоптанная шляпа, облако дыма над замком Процинта казалось неподвижным.
Гнездо еретика.
Мерзкое гнилое гнездо.
Но там по краям зелёных полян стеной поднимаются старые дубы, вдруг вспомнил Ганелон. Там сплошной стеной поднимаются старые бархатные дубы, такие огромные, что тени от них распространяются по поляне даже в самое светлое время суток.
Там буки и каштаны под белыми известняковыми скалами, вспомнил Ганелон. Там многие пруды, тёмные и ровные, как венецианское стекло. Там гладкие бесшумные водопады, питающие замок чистой проточной водой. Там ромашки, почему-то чаще жёлтые, чем белые.
И там старая Хильдегунда, которая была добра ко мне.
Впрочем, старая Хильдегунда была добра даже к сарацину Салаху и она была единственной в замке, кто не боялся хотя бы тайком вспоминать о прекрасной и несчастной Соремонде, жестоко убиенной бароном Теодульфом.
И там был...
Да был...
Там действительно когда-то был проклятый монах Викентий, своими крошечными всегда воспалёнными мышиными глазками упорно впивающийся в тайные книги.
Розги учёного клирика, мешки с зерном и с мукой, мирный скрип мельничного колеса, торжествующий кабаний рёв барона Теодульфа, ужасный вопль тряпичника-катара из огня, вдруг непомерно возвысившегося — «Сын погибели!». Там, в нечестивом замке Процинта, дружинникам в пятнадцать лет выдавали оружие и вели воевать деревни соседей. Там святого епископа, невзирая на его сан и возраст, валяли в мёду и в пухе и, нагого, заставляли плясать, как медведя, перед тем, как бросить в ров с грязной водой...
Ганелон задохнулся.
Остановись, сказал он себе.
Остановись.
Господь милостив.
Его испытания не беспредельны.
Ведь там, в замке и в окрестностях замка, пели и смеялись, переругивались и обнимались не только грешники, не только еретики, там всё осияно было не только ледяным презрением восхитительной Амансульты — ещё там был брат Одо!
Рябое лицо.
На шее белый шрам от стилета.
Круглые, зелёные, близко поставленные к переносице глаза.
Брат Одо мог украсть гуся, но последнюю монетку отдавал нищим. Он спал в лесу, завернувшись в плащ, но укрывал тем плащом Ганелона, случись им заночевать в лесу вдвоём. Он всегда был ровен и добр, но блаженный Доминик знал, что нет среди его братии пса Господня более нетерпимого.
К врагам веры.
Брат Одо всегда служил святому Делу.
Святое Дело нуждается в тысячах глаз и ушей, очень верных глаз и ушей. Это должны быть очень чуткие, очень внимательные и неутомимые глаза и уши. И не было у блаженного отца Доминика глаз и ушей более чутких, внимательных и неутомимых, чем глаза и уши неистового брата Одо.
Пёс Господень.
Ганелон не хотел оставаться в этом мире один.
Разве тебе было легче, Господи? — взмолился он. Трижды подступал к тебе святой Пётр, спрашивая, любишь ли ты его? И трижды ты отвечал святому Петру, позаботься об овцах моих.
Брат Одо неутомимо заботился об овцах.
Брат Одо, прошептал Ганелон, я выполню все обеты.
Я буду денно и нощно молиться за грешников.
Своими нескончаемыми страданиями я вымолю прощение всем, вплоть до первых колен рода Торквата, родившегося когда-то на берегах Гаронны, а казнённого королём варваров Теодорихом за горным хребтом.
Амансульта.
Перивлепт.
Ганелон не хотел, он боялся думать об Амансульте.
В отчаянии на скаку Ганелон поднял голову и вдруг увидел в облаках деву Марию. Её развевающиеся одежды жадно рвали многочисленные ручонки каких-то некрасивых существ. Они жадно растаскивали, суетно радуясь добыче, жалкие вырванные клочки одежд, какие кто смог вырвать, и суетливо бежали в разные стороны.
Они, наверное, считали, что они теперь спасены.
Но было это — обман.
Но было это всего лишь густой тенью тёмного дыма, бесформенно клубящегося с одной стороны над горящим замком Процинта, а с другой — над горящим Барре.
Разве не то же самое когда-то видел он с виа Эгнасио, оборачиваясь в ночи на пылающий город городов Константинополь?
Ганелон вдохнул сухой воздух.
Дым.
Запах дыма.
Дым всегда был частью его жизни, дым всегда присутствовал в его жизни, всегда влиял на её вкус. И здесь, у стен горящего Барре, и в дьявольском подвале у Вороньей бойни, и на плоских берегах острова Лидо, и на площадях умирающего Константинополя.
О, Господи, избавь от огня адского!
Ганелон издали увидел всадников. Это были лёгкие конники мессира Симона де Монфора. Они отлавливали редких беглецов.
На наконечниках копий у каждого всадника весело развевались цветные ленты, посверкивали запылённые нагрудники. На обочинах неширокой дороги тут и там валялись трупы катаров.
Трупы угадывались и в помятых овсах.
Перед воротами города Ганелон оглянулся.
Когда-то сюда, в Барре, неспешно въезжал на муле святой человек Пётр Пустынник, прозванный Куку-Петр — Пётр в клобуке. На нём было заношенное монашеское платье, он раздавал нищим то, что ему дарили, и неистово взывал к благородным рыцарям, поднимая их на стезю подвига. Сам Господь попросил Петра Пустынника отправиться к иерусалимскому патриарху и, подробно разузнав у него о бедствиях Святой земли под игом нечестивых, вернуться на запад, чтобы возбудить сердца истинных христиан к новому святому паломничеству. Ступай и расскажи истинным христианам правду, сказал Господь святому человеку. Посмотри как сарацины притесняют христиан. Расскажи о том всем христианам.