Затейник: Голова племенного архиатра изволит пухнуть...
Гиппократ: Das also war des Pudels Kern! Вот, значит, куда вы гнули! Мы и не знали, чем чревато приглашение к вам.
Затейник: Ко мне, плясуны! Дубинки помогут нам вскрыть сие чрево.
Гиппократ: Ай-ай-ай! Вы что, собираетесь раскроить мне череп?
Хороводники (хором): Само собой! А как иначе? Как иначе отойдут воды, кровь, плацента?
Гиппократ: Ах, placenta, то бишь пирог... Зевсом заклинаю, расстелите салфетку, пирог надо подавать осторожно, не дыша... мы уже не дышим!
Хороводники: И не надо!
Затейник: На долю Двух в Одном выпала чудесная смерть; можно сказать, апофеоз славы. А теперь, ребята, тащите сего мёртвого смертного прочь, волоките падаль на помойку! И что мы имеем с козла? Наследство minutissima — кучка твёрдых орешков его мыслей.
Хороводники (хором): Сам козёл, а орешки, как у козлёнка!
Затейник: И всё же, ребятушки-козлятушки, грянем ура в честь Двух в Одном. Гип, гип, ура, Гиппократ!
Хороводники: Виват, наш вивёр и его угощенье!
Затейник: Кусай орехи зубами мудрости!
Хороводники: Их мы потеряли, когда нанялись к Ганнибалу.
Сосила, который чуть не до последнего млел от восхищения, столь неинтересное окончание родов привело в бешенство. Он вскочил с места и закричал:
— Выкиньте заодно и затейника!
И прибавил, выплеснув поток смачных ругательств и обращаясь уже только ко мне:
— Комик должен быть прямодушен, как крестьянин, а тот всегда называет корову коровой, а барана бараном.
XII
Я сам слышу во сне свой пронзительный стон. Кто-то весьма ощутимо трясёт меня.
— Подать моё оружие! — ору я.
Кажется, я различаю Бальтанда, который стоит на коленях надо мной и трясёт за плечи. Я едва верю собственным глазам, но даже сейчас его палец остаётся посредством шнурка соединён с кожаным мешком.
— Пусти меня! — жалобно прошу я. — Подать сюда оружие!
Я изо всей силы зажмуриваюсь: перед самыми глазами у меня дождевым червём извивается кожаный шнурок.
— Спокойно, — шепчет Бальтанд. — Кошмарные сны обычно не сбываются. А сильный испуг иногда даже полезен, кровь будет здоровее. Я же от одного упоминания оружия чуть не заболеваю. Мне начинают мерещиться бунт и резня, кровопролитие и убийство из-за угла. Этакая мешанина из всего сразу! У нас на севере конунги держат своё оружие взаперти, под охраной рабов. Сам понимаешь, из соображений безопасности... Свободный человек может поддаться соблазну вломиться в оружейную, но раб — никогда.
Бальтанд отпускает меня. Избавленный от его рук и кожаного шнурка, я лежу спокойно. Я не понял ни слова из того, что он наговорил. Я ещё сплю. А может, и нет. Рядом со мной кто-то дышит. Это снова Бальтанд.
— Ты не норманн, — шепчу я, осенённый внезапной догадкой. — Ты кельт.
Мне никто не отвечает. Наверное, я всё-таки сплю?
— Ты кельт! — уже громче повторяю я.
— С чего бы это?
— Ты кельтский лазутчик! — кричу я.
— Придержи язык, кончай молоть чепуху.
— Я много раз видел, что ты в задумчивости сосёшь большой палец, — не унимаюсь я. — В точности как кельты. Значит, ты кельт?
Вопрос остаётся без ответа.
— Ты лазутчик и кельт!
Никакого ответа.
— Зачем нужно запихивать палец до самых зубов мудрости? — ворчу я.
— Неужели тебе, учёному писцу, неизвестно даже это?
— Нет... Клянусь палицей Мелькарта, известно!
В палатке тишина и мрак. У нас плохо с маслом и кое с чем ещё. Мне нельзя жечь светильник без надобности, нельзя оставлять зажжённым ночью — если я не пишу. Я побаиваюсь темноты и хотел бы не гасить его на ночь, чтобы, открыв глаза, можно было оглядеться по сторонам. Я вслушиваюсь в малейший шорох. Мне безумно хочется знать, сплю я или бодрствую! Право слово, я бы сейчас собственными руками задушил Сосила. Жажду мести следует утолять. Как же мне себя пробудить и поднять? Пробудившись, можно обнаружить, что вся твоя жизнь — комедия, а сам ты — обыкновенный зубоскал. «Мы созданы из вещества того же,// Что наши сны. И сном окружена // Вся наша маленькая жизнь»[115].
— Пора, мой друг, пора. Пора не пора, идём со двора.
Верный слуга поднимает меня с постели. Он протирает мне лицо и руки сначала мокрой, затем сухой тряпочкой. Поправляет мои одежды. Выводит меня из палатки. Я ни о чём и ни о ком не спрашиваю. Я растворился в воздухе. Я призрак. А окружающий мир — безжизненный мираж. Астер подводит меня к красавцу жеребцу.
— Сегодня ночью я не сомкнул глаз, — запыхавшись, жалуюсь я.
— Да-да, конечно, — отвечает Астер.
— А Бальтанд куда делся?
— Ускакал.
— Ну да!
— Ты бы, хозяин, его видел верхом... потеха! Ганнибал распорядился прислать за ним коня.
— Не поверю, пока не увижу собственными глазами.
— Пришёл солдат, привёл мерина.
— А я даже ничего не слышал!
— Ты очень крепко спал.
Поторопив Медовое Копыто, я вскоре подъезжаю туда, где собралось войско. Перед солдатами, верхом на чистокровном жеребце, держит речь Ганнибал. Справа от него, тоже верхом, пыжится в своих пышных мехах Магил, слева цепляется за гриву мерина Бальтанд. Все военачальники сгрудились за Главнокомандующим. Перед ним теснится кучка переводчиков. Наше воинство многонационально. Речь будут переводить по меньшей мере на двенадцать языков. Это не может не раздражать меня: Медовое Копыто, со мной на спине, стоит поодаль от этой группы, на самом солнце, из-за чего веки у меня сами собой смеживаются. А может, они просто отяжелели от сна? «Воинство должно быть карфагенским», — досадливо думаю я. Ведь наёмникам, будь то начальник или рядовой солдат, плевать на конечные цели войны. Они не спрашивают Ганнибала о планах на будущее, об одушевляющих его высоких помыслах. Следовательно, он не может обсуждать с ними то, что по-настоящему движет им, то, ради чего затеяна вся эта война. Он вынужден говорить о поверхностных победах, об ощутимых успехах и о весомой военной добыче. Разъяснять теологию Победы выпало на мою долю.
— Наши кельтские братья, — вещает Ганнибал со своего коня, — единодушно примкнули к нам. Наше прославленное войско, объединившись с их многочисленными и не знающими страха боевыми отрядами, которые рассеяны по всей долине Пада, станет воистину непобедимым.
Совместными усилиями мы положим конец террористическому режиму Рима.
Меня слепит Ганнибалов шлем, хотя я и без того ослеплён и не вижу почти ничего даже искоса. Перед глазами размыто, словно за колышущимся прозрачным занавесом маячит Праздник Забавных Уродов. Оглядываясь по сторонам, я, кажется, и тут вижу таких же уродов, особенно напоминающих «настоящего» Гермафродита, который был представлен во всей своей неприглядности под номером два. Однако я стараюсь взять себя в руки. «Всё-таки Ганнибал обошёлся со мной неправильно», — думаю я. Ему нужно было с самого начала сделать своим ближайшим советчиком меня, а не кого-либо ещё. Тогда мне не пришлось бы якшаться с писцами и я был бы избавлен от необходимости слушать их неотёсанную речь. Тогда я бы знал обо всех Ганнибаловых планах и идеях и избежал бы настойчивых попыток Сосила приобщить меня к тому, чем пробавляются подонки нашего войска, к тому, что противодействует приказам Главнокомандующего и выставляет их на посмешище.
— Да, Ганнибал, ты совершил по отношению ко мне серьёзную ошибку, — бормочу я.
Ганнибалова речь не доходит до меня. Впрочем, насколько я понимаю, это не важно. Я и без слов знаю всё, что он сейчас говорит. (Tout dire sans parler!) Смысл речи доносят до меня жесты. (Semiologie du geste!) Кто, интересно, её сочинил? Надо было поручить это мне! Я пробую утешиться тем, что придумал её сам Ганнибал. Ему всегда внимали с уважением и многократно устраивали овации. Однако каждому известно, в какой стороне находится Италия, и всё красноречие Главнокомандующего не способно стереть память об этом из голов слушателей. Сознавая, что мало кому понравится и дальше продвигаться на север, Ганнибал неожиданно поворачивает свою речь по-новому. Теперь он обещает воинам тёплую одежду, крепкую обувь и замену износившегося снаряжения. Где мы разживёмся всем этим добром? На севере! Там есть город, царь которого просил Ганнибала о помощи. («Помоги мне», — шепчу я).