Вот он вновь обратил ко мне свои ласковые глаза, которые словно пребывали в неведении о том, на что решилось его сердце. Я поспешно отвернулся. Предельно лаконично Исаак сформулировал нечто совершенно неслыханное:
«Я безбожник, потому что наш мир покинут богами. Вселенная представляет собой космос аmех, так что и я — атеист».
Я безумно удивился! Оставшись наедине с самим собой, я даже не стал думать о последних словах Исаака. Я всё-таки не до конца понимал их. Тем с большей неприязнью повторял я на все лады другие его высказывания, пот эти:
«Жизнь и лук называются по-гречески «биос», только с разными ударениями. Натянутый лук жизни всегда заряжен смертоносной стрелой. В отличие от всех прочих пещей в мире, жизнь и смерть неразделимы. Огонь остаётся огнём только в виде огня. Вода остаётся водой только в виде воды. А человек... прислушайся к биению его сердца! Это биение жизни есть одновременно биение смерти».
Хорошо, что, выполняя неприятное поручение, можно думать о своём. (Как явствует из записи в рабочей тетради, я сижу в палатке на левом берегу Родана. В каком углу и на чём, другой вопрос. Во всяком случае, это не имеет отношения к данному сочинению). Бальтанд, который сидит на кожаном мешке, напоминает мне о своём навязчивом присутствии замечанием:
— Отблески — это окаменевший солнечный свет.
— Янтарь — это просто-напросто горная порода, вроде серебра или золота! — отрезаю я.
— Ничего подобного, — возражает Бальтанд. — Отблески не похожи ни на что на свете.
— Кто же спорит? Только не я. Золото — это золото, оно совсем не похоже на серебро. Тем не менее и серебро и золото — горные породы.
Однако сия нехитрая абстракция оказывается недоступной пониманию бедного Бальтанда.
— Отблески вовсе не порода и не имеют к ней никакого отношения. Отблески — это дар солнца, её искупительная жертва, — упорствует он в своём суеверии. — Она откупается от нас за беспокойство, которое причиняет своими восходами и закатами в самое непредсказуемое время.
— Не она, а он, — неумолимо поправляю я. — Какое он причиняет беспокойство?
— Иногда она так задерживается у нас, что только успевает уйти домой, как уже снова пора появляться. Тогда небо у нас ночи напролёт светлое-пресветлое. Звёзды меркнут, и нам совсем не хочется спать. Становятся видимы ночные звери, которые соблазняют выходить на охоту даже посередине ночи. А в другое время солнце так ленится, что, бывает, вообще не встаёт. Тогда мы очень мёрзнем, и нам еле видно собственную руку.
— Нечего рассказывать сказки, — обрываю я его. — Бог солнца прекрасно знает своё дело, в том числе и то, когда выводить на небо упряжку золотых коней. Он сообразуется с временами года. Это давно объяснили и закрепили на бумаге греческие учёные. Если ты грамотный, можешь прочесть длинные сочинения, в которых всё сказано.
— А как греки объясняют жару и то, почему отблески получились такими лёгкими и нежными на ощупь?
— Возьми и прочитай! Кстати, тебе известно, что такое амбра?
— Не-е-е.
— Пища богов, — просвещаю я невежу. — По-гречески её называют амбросией[80]. Так слушай! Янтарь — это «жёлтая амбра». Теперь тебе должно быть понятно, почему греки и римляне украшают твоими отблесками изображения богов. Настоящая же амбра используется для воскурений. И между прочим, амбра гораздо дороже и редкостней твоего янтаря. Так что я предлагаю тебе ограничиться Массилией и выкинуть Рим из головы. Фокейцы — народ тщеславный и больше любят украшать себя, нежели своих богов.
— Нет, мне надо в Рим.
— К сыновьям волчицы!
Этого Бальтанд не понял. Тем не менее он фыркает или, скорее, выдавливает из себя смешок.
— Я ищу приключений.
IV
Состояние рассеяния иногда благотворно. Ускользая от наскучившего тебе, вынужденного присутствия где-то, гы тем более ощутимо уходишь в какую-то более приемлемую для тебя, иногда просто чудесную, обворожительную обстановку. Именно это и произошло со мной. Палатка исчезла. Бальтанд расплылся и тоже исчез, глаза мои словно промылись. Что теперь откроется моим чувствам — посмотрим.
Наше войско вступило в край, забытый богами, истерзанный и проклятый, на землю, которая зыблется под ногами из-за вдающегося глубоко в сушу морского языка. Уж не заблудились ли мы? По Ганнибалу, во всяком случае, незаметно, чтобы мы отклонились от намеченного пути. Он, как всегда, горит энтузиазмом и даже ухитряется воодушевлять нас на преодоление самых необычных препятствий в добром расположении духа.
Пробираясь по такой местности, никогда не знаешь, что тебя ждёт впереди. Невозможно предугадать, далеко ли тянется этот подземный залив. Иногда море выходит на поверхность в виде лиманов, ключей и болот с обширными зарослями тростника, причём тростник этот настолько высокий, что загораживает всякий обзор. Попав в такие заросли, оказываешься в лабиринте, запутанном куда более искусно, чем Дедалов критский лабиринт[81]. А где тут, ходя вавилонами, найдёшь помощницу Ариадну или клубок ниток? Разве что у стаи фламинго? Они чуть что срываются с места и, по моим наблюдениям, летят к ближайшей водной глади. Однако я не тороплюсь следовать за ними. Нервный полёт чувствительных птиц не может служить проводником для человека, не знающего ни где он находится, ни куда идёт. То ли дело небесные звёзды, по которым в тёмную ночь прекрасно находят дорогу мореплаватели! Один ясный день, проведённый в тростниковой чащобе, — и храбрец из храбрецов чуть не сходит с ума. Если мне кажется, будто я остался один, меня начинает трясти от страха, я озираюсь по сторонам, закрываю глаза и стараюсь отдышаться. Людской поток подхватывает меня и несёт дальше.
И как язык больного бывает обмётан белым налётом, так и морской язык, на котором колышется почва, покрывают солончаки размером с карфагенскую гавань, если не больше. Тут уже расстилается солончаковая степь. Воины вынуждены прямо-таки балансировать на зыбкой подложке. Мы выделываем зигзаги и петли, которые, однако, в конечном счёте ведут нас на север. Путь нам указывают дымовые сигналы, подаваемые форпостами.
«Хоть какая-то польза от этого тростника!» — говорят ратники.
Но сей забытый богами край иногда может угостить куда более необычным, редкостным зрелищем. Например, полнолунием...
Как раз в полнолуние я и ушёл, обиженный, от своих собратьев-писцов. Обычные вечерние дебаты мало-помалу приняли неприятный оборот, а затем стали просто невыносимы для меня. От языков без костей — к лязгающим и цапающим зубам! Фразами кидались туда-сюда, словно шмотьями окровавленного мяса. Даже для постороннего слушателя, каким оставался я, это было слишком.
Сначала я попробовал заснуть у себя в палатке. Сон не шёл. Моя бедная голова раскалывалась. Меня окатывало то жаром, то холодом. В надежде обрести облегчение я решил выйти на воздух. Может, поклониться луне? Я пал перед ней ниц, и мне действительно полегчало. Сразу же прошла голова, вскоре я избавился от недовольства, потом с меня были сняты все заботы и огорчения.
Безо всякого моего участия — так мне, по крайней мере, показалось — у меня в голове начали повторяться сочинённые к этому времени строфы эпоса. Я видел, скорее чем слышал, как плетущаяся ткань стиха делает реальным наш мир, объединяя разрозненные и чисто импульсивные поступки и события вокруг чёткой живой основы.
Видел, как под воздействием этого животворного мгновения жизнь выпрямляет свою согбенную спину, приобретая достоинство и величавость! Меня охватило потрясающее чувство свободы от своего привычного «я», отчего и испытал необычайную лёгкость и жгучую, огненную радость.
Я стоял посреди подвижного серебряного сияния: казалось, будто в ярком свете полной луны пляшет сама земля. В северной стороне, насколько хватало глаз, я видел сплошное переливающееся серебро. А совсем рядом, на земле, лежали, одна к одной, мерцающие звёзды. У ног расстилался ковёр из крохотных радужек. Я вытянул руки, и они тут же оделись разноцветьем. Я пришёл в экстаз. Грудь моя наполнилась поющим и пьянящим восторгом. Я пустился бежать. Мне хотелось сиять серебром, как лежащая под ногами земля, которая была полом во внезапно явленных моему взору священных чертогах богов.