— Что тебе делать в Риме?
Не отвечает.
— Откуда ты?
Большим пальцем вельможа указывает вверх по течению Родана.
— Это мне уже известно. Сколько времени ты в пути?
— Около ста дней.
После сего неожиданного откровения моя маска снова сдвинулась. Он, как и мы, направляется в Рим. Чтобы добраться сюда, ему потребовалось сто дней; нам тоже.
— Ты двигался только на юг?
Он кивает.
— По одной и той же реке?
Он качает головой, а выпяченные губы впервые за время нашего разговора приоткрываются в ухмылке. Мне становятся видны его зубы. Жалкое зрелище. Зубы его торчат как синие камешки: мелкие, неровные, частью округлые, а частью острые; наверху зияет дыра. Я закрываю глаза. На моё счастье, перед внутренним взором предстают другие картины, которые уносят меня вдаль.
«Почему, — вздыхаю я, — прежде чем мы проследовали к Пиренеям, мне не довелось посетить Эмпорий?» Когда мы шли мимо, я видел этот греческий торговый город, зажатый между скалистыми бухтами с неприступными берегами, возле которых блуждал ещё Одиссей. На меня накатила тоска по всему греческому. Я видел городские стены и закрытые ворота, нагромождение старых домов, храмы Зевса, Асклепия[75] и других божеств. Я видел верфи и склады, пиниевые рощи, оливы и плодородную долину, с которой кормились горожане. Я томился по греческому духу, который проявляется прежде всего в естественном благозвучии и изящной словесной игре этого языка. Мне хотелось немедленно попасть туда.
Увы, это невозможно. Мне нужно следовать за войском. Тогда я не удовлетворяюсь пейзажем, раскинувшимся перед моим взором. Воображение ведёт меня внутрь города. Я позволяю себе задержаться около прекрасной мраморной богини. Кто она? Вопрос повисает в воздухе, поскольку теперь мои пальцы ласкают фигурку Коры, и прикосновение это доставляет мне огромную радость. То, что болтается у меня между ногами, нагло напоминает мне об овладении статуей из слоновой кости, а также о том, что совокупление оказалось возможным благодаря жалости, проявленной богиней любви Афродитой. Чарующую статую высек в старопрежние времена Пигмалион, финикийский царь Кипра, и он настолько пленился своим детищем, что захотел жениться на нём. Охваченный сей безнадёжной страстью, Пигмалион обратился к Афродите, умоляя её помочь ему. Богиня снизошла к его мольбам. Статуя ожила, она даже родила от Пигмалиона детей.
Здесь моя изнывающая от скуки фантазия внезапно покидает меня, и я оказываюсь отрезанным от греческой иллюзии Эмпория. Теперь я чувствую себя скорее Тесеем, которого морская черепаха везёт на своём панцире от скалы к скале. Меня, вкраплённого в тело войска, помимо собственной воли, на негнущихся ногах, несёт с этой лавиной всё дальше и дальше в горы. Пройдёт ещё много дней, прежде чем я снова увижу лазурное море с подсвеченными розовым островами, иногда напоминающими бутоны роз на коленях у богини. Тогда я опять начну запоминать отрывки из сочиняемого в уме эпоса.
Всё греческое для нас закрыто. И Эмпорий, и другие мелкие греческие города обязаны подчиняться основанной фокейцами процветающей и бдительной колонии под названием Массилия[76], принадлежащей к позорному и враждебному греческому союзу, который, в свою очередь, следует каждому слову Рима. Греческие города никогда на нас не нападали. Куда им?! Но они запирали на засов ворота и выставляли стражу. Когда мы проходили мимо, на городских стенах стояло множество греков, которые шумели и били в щиты. Уж не пытались ли они напугать нас? Дудки! Они просто издевались и хотели оскорбить нас. Но мы не тратили на них времени. В этот раз нам было не до Массилии. От самых Приморских Альп и досюда тянется такой ландшафт, что занятие города не принесло бы нам ни малейшей выгоды. Связь его с городами-союзниками осуществляется не по суше, а по морю. Нам нужно было продвинуться дальше на север, найти хорошую переправу через Родан и далее двигаться к тому месту Альп, где есть подходящие перевалы.
Моя тоска по эллинистическому остроумию, легкомысленности и страсти к спорам перешла в неприязнь и отвращение к грекам. Я знал, что все они помчатся по морю в Массилию с донесениями: дескать, они видели нас, неисчислимое Ганнибалово полчище. А уж фокейцы незамедлительно передадут эту весть в Рим. Ожесточение моё было настолько велико, что вылилось в простое и наивное стихотворение, которое, хотя и неплохо отражало политическое будущее Ганнибала, было написано в столь народном, вульгарном стиле, что ничего более высокой пробы у меня на эту тему не получилось.
Примерное содержание куплета таково:
«Прислушайтесь, солдаты! Оглядитесь! Взгляните на греческие города, рассмотрите их один за другим! Вы видите хоть одного сеятеля? Ничего подобного! Вы видите хоть одного человека, который бы убирал урожай? Ничего подобного! Как и римляне, греки добывают себе пропитание насилием и рабством. Они совершают набеги на крестьянские поля и уводят скот. На виноградники грек наведывается, только когда созреет виноград. А раньше — ни-ни. Так-то вот, солдаты».
Надо сказать, что вскоре я услышал, как крестьянские парни распевают мой стишок на известную мелодию. Его пели и на марше, и у бивачных костров. Не задевала ли моя песенка, при всей своей простоватости и грубоватых намёках на крестьян, также и нас, карфагенян? Кое-кто действительно обиделся — но исключительно мои соотечественники. В глазах наёмных солдат карфагеняне — купцы. И точка. Мы даже не держим собственной армии, вернее, армии из своих граждан. Мы всегда покупаем тех, кто согласен сражаться за наше дело... впрочем, для покупаемых наше дело связано прежде всего с высоким жалованьем и богатой военной добычей.
Я открываю глаза. Диковинный господин по-прежнему сидит в моей палатке.
— Как называют твой народ? — продолжаю допрашивать я.
— Свионы.
— А тебя?
— Бальтанд.
— А твоего бога?
Он качает головой, не понимая вопроса. Я переступил границы доступного для него. Однако ответ на мой вопрос фактически вытекает из имени вельможи: «Бальтанд» значит «Зуб Баала». Между прочим, я никогда не слыхал о народе, живущем в северных краях и поклоняющемся Баалу. У нас принято вплетать в имя ребёнка имя божества — это как бы просьба о помощи, обращённая к данному богу. В моём имени, Йадамилк, выражена надежда на то, что самый могущественный из наших богов, Мелькарт, будет покровительствовать мне, защищать и направлять меня по пути успеха и славы.
— Кто твой бог? — повторяю я.
— Солнце, — лаконично отвечает самозваный Зуб Баала.
У меня вдруг сводит правую ногу. Так бывает, если я волнуюсь, — отцовская наследственность. Я смотрю на своего свиона. Он выпучился на меня. Подозреваю, что он не умеет моргать. Во всяком случае, я ещё ни разу не заметил, как он это делает.
— Солнце? — переспрашиваю я.
— Мы, свионы, поклоняемся солнцу.
— Правильно. Мы тоже.
— К нам она благоволит больше, мы живём рядом с ней.
— Она, с ней?! С каких это пор солнце стало женского рода?
— Она всегда была женского.
— В таком случае луна у вас, конечно, мужского рода? — ехидно бросаю я.
— Это видно невооружённым глазом.
— Ах вот как! Это, оказывается, видно!
— Даже одноглазому, — не уступает Бальтанд.
Он безумец и скоро доведёт до сумасшествия и меня. По крайней мере, он несёт сущий бред. Да покарают его за богохульство владыка света и богиня луны! Я умываю руки. С этой минуты я больше не буду записывать его оскорбительные высказывания.
— Далеко отсюда до моря? — спрашивает он.
— Четыре дня быстрого марша, — машинально отвечаю я.
Бальтанд совсем зарвался, а я пошёл у него на поводу.
Он не имеет права пользоваться мной для ориентировки. Мне нужно выведывать сведения у него, а не наоборот. Что он только что сказал? Что его народ живёт рядом с солнцем? Какая чушь! Даже дикарям и варварам непозволительно вести подобные речи. Теперь я наконец разобрался что к чему: он либо заговаривает мне зубы галиматьёй, либо изображает из себя непонимающего. Сей господин не только святотатец, он ещё, говоря по-испански, hacerse sueco, то бишь выдаёт себя за шведа или притворяется глухим: с одной стороны, делает вид, будто понимает вещи, о которых не должен иметь ни малейшего представления, с другой — изображает непонятливого там, где ему всё ясно.