— А до того как открылся центр?
— А до того ребенка должен был осмотреть доктор и затем переправить дальше на интервью и оценку.
— То есть туда, где за дело брался Дэниел Клэй.
— Да, но опять же я не считаю, что Клэй действовал достаточно взвешенно. Наше дело крайне деликатное, легких ответов на вопросы здесь нет. Все добиваются от нас конкретики, «да» или «нет», — обвинители, судьи, заинтересованные лица вроде родителей или опекунов, — и, когда мы подчас не можем дать однозначного ответа, бурно негодуют.
— Что-то я не вполне понимаю, — признался я. — А разве вы не для этого здесь сидите?
На это Кристиан придвинулся в кресле и раскрыл ладони — безукоризненно чистые, с ногтями такими короткими, что над ними виднелись мягкие розоватые полоски.
— Вы вдумайтесь: ежегодно через нас проходит от восьмисот до девятисот детей. Возьмем в качестве примера сексуальное насилие. Его прямые физические следы обнаруживаются в среднем лишь у пяти процентов таких детей — скажем, мелкие разрывы девственной плевы или прямой кишки. Из этих детей многие находятся в подростковом возрасте, так что даже если налицо признаки половой активности, то не так-то просто установить, совершался акт по обоюдному согласию или нет. Многие половозрелые девочки — уже девушки — даже после проникновения в них на обследовании демонстрируют неразорванную девственную плеву. Если даже устанавливается факт несогласованного секса, то и тогда зачастую нельзя сказать, кто именно совершил насилие и когда. Можно лишь констатировать, что половой контакт действительно имел место. Даже у сравнительно маленького ребенка свидетельств может оказаться или очень мало, или вовсе никаких, тем более учитывая обычные для развивающегося детского организма анатомические изменения. Физические признаки, раньше считавшиеся аномальными, теперь расцениваются как неспецифические.
Единственно надежный способ установить факт изнасилования — это протестировать на половую инфекцию, что подразумевает наличие у правонарушителя того или иного венерического заболевания. Если результат положительный, значит, налицо изнасилование, но и это еще не ответ на то, кто именно его совершил, пока нет в наличии анализа ДНК. И если у насильника не обнаружено венерического заболевания, то у вас на руках нет аргументов.
— А что с поведением такого ребенка? После насилия оно же наверняка меняется?
— Не все так однозначно. Эффекты разнятся, и нет каких-либо шаблонных поведенческих признаков, указывающих на насилие. Бывает, мы видим взволнованность, трудности при засыпании; иногда наблюдаются ночные кошмары, когда ребенок с криком просыпается и не может успокоиться, а наутро об этом и не вспоминает. Есть такие, кто грызет ногти и заусенцы, выдергивает волосы, отказывается идти на уроки, настаивает, чтобы на ночь его клали с тем из родителей, к кому он больше привязан. У мальчиков, как правило, усиливается моторика, агрессивность, а у девочек, наоборот, наступает замкнутость, уход в себя, депрессивность. Хотя сходные поведенческие реакции наблюдаются, скажем, при разводе родителей, когда ребенок переживает стресс. Сами по себе эти типы поведения не служат доказательством к тому или иному виду насилия. Кстати, как минимум у трети подвергшихся жестокому обращению детей никаких симптомов не выявлено вообще.
Я снял куртку, после чего продолжил записывать. Кристиан разулыбался:
— Что, не все так просто, как казалось?
— Не все.
— Вот почему процесс оценки и разработанная под него техника интервьюирования так важны. Профессионал здесь не может вести ребенка, как в ряде случаев, я полагаю, поступал Клэй.
— Как в случае с Муллером?
Кристиан с легкой торопливостью кивнул:
— Случай Муллера вообще следует рассматривать как хрестоматийный пример всего, что может произойти не так в деле о жестоком обращении с детьми. Мы здесь видим ребенка, который манипулируется родителем; профессионала, что поступается своей объективностью в угоду пристрастному, неверно ориентированному импульсу; наконец, судью, предпочитающего контрастные тона оттенкам серого. Есть такие, кто считает: обвинения в изнасиловании, выдвигаемые в ходе споров об опеке при бракоразводных процессах, в подавляющем своем большинстве сфабрикованы. Есть даже термин, характеризующий в подобных случаях поведение ребенка: «синдром родительского отчуждения». Ребенок как бы ассоциирует себя с одним из родителей, тем самым отчуждая второго. Негативное поведение к отчужденному родителю — это на самом деле отражение чувств и восприятия обвиняющего родителя, а не ребенка. Это гипотеза, и не все ее принимают, но в случае с Муллером — понятно, что в ретроспективе, — Клэю следовало уяснить, что мать ребенка настроена крайне враждебно. А потому задай он чуть больше вопросов о ее анамнезе, на медицинском фоне он бы обнаружил, что у женщины проявляются симптомы изменения личности. Но вместо этого он откровенно взял ее сторону и безоговорочно принял версию событий, изложенную ребенком. Это стало катастрофой для всех участников процесса и нанесло ущерб репутации тех, от кого зависело рассмотрение дела. Но, безусловно, хуже всего то, что человек в итоге лишился не только семьи, но и жизни!
От резкости собственного тона Кристиан будто опомнился. Он потянулся, затем нарочито мягко развалился в кресле и уже спокойным голосом сказал:
— Прошу прощения, завел вас немножко не туда.
— Вовсе нет, — ответил я, — как раз насчет Муллеров я вас и спрашивал. А еще вы говорили о приемах интервьюирования.
— Ах да. Ну, на первый взгляд это довольно просто. Вы задаете вопросы типа «делалось ли с тобой что-то нехорошее, стыдное?» или «касался ли тебя такой-то и такой-то дядя там, где нельзя, в каком-нибудь твоем тайном местечке?». Это конкретно в случае, если разговор идет с малолетним ребенком. При этом ребенок из желания угодить оценщику правильным ответом, чтоб потом побыстрей уйти, может сказать не то, что на самом деле было. Есть и случаи того, что именуется «неверным присвоением источника», когда ребенок где-то что-то такое слышал и, так сказать, примерил услышанное к себе, быть может, с целью добиться больше внимания. Иногда поначалу ребенок, особенно младшего возраста, чуть ли не с упоением выдает информацию, а затем под давлением, скажем, членов семьи начинает отказываться от своих слов. Происходит такое и с подростками: допустим, мамин новый бойфренд начинает «заниматься гадостями» с ее дочерью, а мама не желает этому верить, потому что не хочет терять парня, который ее содержит, и вместо этого начинает обвинять своего ребенка во лжи. У тинейджеров в целом свои соображения. Они могут лгать об изнасиловании с целью извлечь для себя какую-то выгоду; подсказкам же и внушению они обычно не поддаются. С ними проблема в том, что в случае того же изнасилования уходит не меньше пары собеседований, чтобы они наконец начали по чайной ложке выдавать детали. Они предпочитают отмалчиваться, быть может, из чувства вины или стыда; самое же последнее, насчет чего они захотят распространяться посторонним, это оральное или анальное изнасилование.
Так что интервьюирование приходится проводить, держа в уме все эти условности и нюансы. Моя позиция такова: я не верю никому, а верю только собранным данным. Вот что я предоставляю и полиции, и обвинителям, и судьям, если дело доходит до суда. И думаете что? Все, как один, они оказываются мной разочарованы. Как я уже сказал, они хотят четких ответов, а как раз их-то, однозначных, мы во многих случаях дать им не можем.
Вот здесь мы с Дэниелом Клэем и расходились. Есть некоторые оценщики, у которых по делам о насилии позиция едва ли не политическая. Предполагаемых виновников они с ходу безудержно клеймят и детей интервьюируют с презумпцией того, что налицо жестокое обращение. Придают соответствующую окраску, а дальше все уже идет по нарастающей, как снежный ком. Клэй в этих делах постепенно стал эдаким арбитром, который подсуживает кому надо, будь то вышеупомянутый пример или повторная попытка судьи переломить ход процесса о жестоком обращении. Вот это до беды его и довело.