Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— У него нет могилы.

— Я хочу знать точную дату гибели моего мужа, — настойчиво повторила я.

Тогда генерал позвонил по телефону и на его звонок явился офицер, неся тоненькую папку, на которой было написано — «Маркиш, Перец Давидович».

— Двенадцатого августа 1952 года, — сказал генерал, заглянув в папку. — Может быть, у вас есть какие-нибудь просьбы, пожелания?

— Ускорьте пересмотр дела моего брата, Лазебникова Александра Ефимовича, — сказала я. — Он ни в чем невиновен, его реабилитация — только вопрос времени.

Через три дня мой брат был реабилитирован.

Я не знаю, кто судил Маркиша и его товарищей.

Я не знаю, кто еще сидел в зале суда по ту сторону «скамьи подсудимых».

Я не знаю, откуда известно людям о том, что говорил Маркиш в своем последнем слове.

По требованию прокурора все подсудимые были приговорены к 25 годам заключения. Приговор, однако, показался кому-то «наверху» — скорее всего, Сталину — недостаточно суровым, и приговор был пересмотрен Военной коллегией Верховного суда. 18 июля эта инстанция приговорила обвиняемых по процессу Еврейского Антифашистского Комитета к расстрелу. Одна Лина Штерн получила 5 лет.

По сей день многие соучастники этого преступления на свободе.

Там, в приемной, Лина Штерн сказала мне:

— Зайдите ко мне, я кое-что вам расскажу.

Я пришла к ней с детьми — я понимала, что речь пойдет о Маркише. Лина Штерн была единственной, кто уцелел на процессе членов президиума еврейского антифашистского комитета. Она получила пять лет ссылки и выжила. Другие женщины, проходившие по процессу: Мира Железнова — секретарь Ицика Фефера, журналистка Чайка Ватенберг, бывшая американская гражданка, работавшая переводчицей в Комитете, и член президиума Комитета, историк, фамилию которого я запамятовала, были расстреляны 12 августа.

Лина Штерн — крупный ученый-физиолог — приехала в Россию из Швейцарии в конце тридцатых годов. За ней пришли в начале 1949-го, сказали, что министр государственной безопасности приглашает ее на «собеседование».

Не успела Лина Штерн пересечь порог кабинета министра Абакумова, как тот заорал:

— Нам все известно! Признайтесь во всем! Вы — сионистка, вы хотели отторгнуть Крым от России и создать там еврейское государство!

— Я впервые это слышу, — сказала Лина Штерн с сильным еврейским акцентом.

— Ах ты, старая блядь! — выкрикнул Абакумов.

— Так разговаривает министр с академиком… — горько покачав головой, сказала Лина Штерн.

До мая 1952 Лина Штерн не видела никого из наших — кроме Фефера. С ним у нее была очная ставка.

Фефер выглядел больным, жалким, раздавленным.

— Ну, признайтесь, Лина Соломоновна, — сказал Фефер. — Вы ведь состояли в нашей подпольной сионистской организации…

— О чем вы говорите?! — воскликнула Штерн. — Какой организации?

— Признайтесь, признайтесь! — твердил Фефер.

В мае 1952-го начался процесс при закрытых дверях. Вернее было бы назвать это карикатурой на процесс. Обвиняемых привозили в здание Верховного суда — там заседал военный трибунал. Защиты, конечно, не было.

Лина Штерн видела окровавленного Шемилиовича, полубезумного Зускина, немощного старика Бергельсона. Видела Маркиша.

Никто из обвиняемых не признал себя виновным — кроме одного: Фефера. Выступая с последним словом, бывший заместитель министра иностранных дел Лозовский называл Фефера «свидетель обвинения».

Лина Штерн сказала нам, что Маркиш выступил на процессе с яркой, взрывчатой речью. Его не прерывали — ведь слушали его только судьи и обвиняемые. А судьи были уверены, что никто никогда не узнает, о чем говорил Маркиш. В своем последнем слове он обвинил своих палачей и тех, кто направил их руку. Штерн не могла вспомнить речь Маркиша в деталях — она помнила только, что то была речь не обвиняемого, а обвинителя… Вскоре после встречи с нами Лина Штерн умерла, и мне неизвестно, с кем еще она делилась воспоминаниями о процессе. Однако впоследствии, уже после смерти Лины Штерн, я встречала немало людей, рассказывавших мне об обвинительной, обличительной речи Переца Маркиша. И никто из этих людей не смог объяснить мне толком, откуда они об этом узнали.

После реабилитации убитых писателей, как правило, создавались комиссии по литературному наследству. Таких комиссий при Союзе писателей работало (или хотя бы значилось) уже немало. Не было никакого сомнения, что будет создана и маркишевская комиссия, и я не сомневалась, что секретарем ее назначат меня, вдову. Это значило, что, если я хочу увидеть новые издания книг Маркиша, я должна посвятить все свое время и все силы подготовке этих будущих изданий и «проталкиванию» их сквозь издательские частоколы. Поэтому я оставила служба в Обществе микробиологов и, не дожидаясь постановления Правления Союза писателей о создании комиссии, занялась архивом, черновой текстологической работой, планами будущих публикаций. Часто я приглашала уцелевших друзей Маркиша — для консультаций, советов и небольших совещаний. Во время одного из таких совещаний раздался телефонный звонок.

— Говорят из финансового отдела КГБ. За нами должок остался, — услышала я.

— Какой должок? Ведь мне вернули все деньги, которые я передавала мужу. (Выше я уже писала, что из денежных передач, которые у меня принимали в Лефортовской и Лубянской тюрьмах, Маркиш за все годы заключения не получил почти ни копейки).

— Нет, вам еще причитается за зубы.

— Какие зубы?

— За золотые коронки.

Я закричала не своим голосом. Друзья выбежали в коридор и подхватили меня — я была в обмороке. А телефонная трубка болталась и раскачивалась на шнуре, и голос счетовода смерти продолжал сотрясать мембрану сердитым бурчаньем. Кто-то схватил трубку и крикнул в нее:

— Будьте вы прокляты! Оставьте ее в покое!

Назавтра я поехала к Суркову. Выслушав мой рассказ, он пришел в ужас. Я же просила его только об одном — чтобы не было таких звонков моим более пожилым подругам по несчастью: ведь, например, Циля Бергельсон, которой уже перевалило за шестьдесят, могла бы заплатить инфарктом за беседу о коронках, вырванных подручным палача изо рта у ее убитого мужа.

Впоследствии, когда я слышала или читала о том, что не надо, дескать, ворошить беды прошлого, бередить старые раны, что лучше поставить крест и забыть я всегда говорила себе: «Зубы!»

Наконец, комиссия под председательством Петра Ивановича Чагина, бывшего директора Государственного издательства художественной литературы и друга Сергея Есенина («Шаганэ ты моя, Шаганэ!»), была сформирована.

От имени комиссии я обратилась ко многим крупным поэтам с просьбой принять участие в работе над переводами стихов Маркиша на русский язык. С благодарностью откликнулась на мое письмо Анна Ахматова. С полной откровенностью молодой Евтушенко сказал мне, что Маркиш слишком могуч и мощен для него, он не справится с переводом. Отважное и страшное письмо прислал Борис Пастернак в ответ на мое обращение:

31 Дек. 1955

Глубокоуважаемая Эстер Ефимовна!

Преклоняюсь перед непомерностью Вашего горя. Помимо своего художественного значения Маркиш был слишком необыкновенным явлением самой жизни, ее улыбкой, ее лучом, который прикосновением красоты, радующим знаком ложился всюду, куда он являлся.

Я очень хорошо помню его посещение, наш разговор и содержание подстрочника его замечательных стихов памяти Михоэлса. Но в противоположность мнению Вашего соредактора, Е. Пермяка, который пишет мне, что память у меня точнее фотографических снимков, я не только не помню своего перевода, но не помню даже, переводил ли я их. Думаю, что я только обещал и собирался, откуда и возникло это заблуждение.

Никто, ни Вы, ни кто-либо другой никогда не поверят, насколько не по-писательски устроен мой обиход, без книг, без переписки, без следов написанного, без авторского архива, с уничтожением писем и рукописей, с хранением только в душе и сердце самого необходимого.

56
{"b":"596804","o":1}