Леонов возился над кустом роз. Вокруг него суетилась челядь.
— Ах, это вы! — узнал меня Леонов. — Какими судьбами?
— Нас снова хотят сослать, — сказала я. — Помогите нам!
Леонов посерьезнел:
— Приходите ко мне на прием — завтра, скажем, или послезавтра.
— Это невозможно, — сказала я. — Выслушайте меня!
— На прием, на прием! — повторил Леонов.
Я повернулась, пошла по дорожке, посыпанной золотым песком.
— А муж где? — крикнул мне вдогонку Леонов.
— Нет мужа! — выдохнула я, сдерживая слезы.
Леонов снова склонился над розовым кустом. Молча шли мы с Тамарой по переделкинским улицам. Писательские дети весело катили на велосипедах, за высокими заборами торчали крыши роскошных писательских особняков.
Я решила поехать к Суркову во Внуково, соседний с Переделкино писательский дачный поселок, — терять мне было нечего.
Суркова тоже не оказалось — он был в Индии. Его жена Соня встретила меня сердечно.
— Приедет Алеша — что-нибудь придумаем, — сказала Соня. — А пока, знаешь что, Фира — оставайся-ка ты у нас ночевать. Тебя здесь никто искать не будет — а то ведь сорок восемь часов кончаются, мало ли что может случиться!
Я поблагодарила от души, но оставаться не стала. Уехала в Москву.
Ночевать у мамы уже было нельзя: истекли двое суток, данных нам на сборы. И я, и дети разошлись по знакомым — приходилось скрываться. Наутро я отправилась в приемную Генеральной прокуратуры с письмом Всеволода Иванова.
В приемной, в обязательной очереди, меня окликнула какая-то женщина.
— Вы меня не узнаете! — сказала женщина. — Мы ведь познакомились, когда передачи в тюрьму носили, вы — мужу, я — дочери.
Теперь я вспомнила. Эта женщина была матерью молодой девушки, студентки Московского университета. Однажды девушка с приятелями и приятельницами поехала на прогулку за город и, увидев чахлую березку, девушка пошутила:
— Смотрите! Это контрреволюционная березка — она завяла под солнцем сталинской конституции!
В компании девушки оказался доносчик, и девушка получила за свою шутку 25 лет лагерей.
Теперь она была реабилитирована, и ее мать пришла в Прокуратуру за какими-то бумагами.
Я рассказала этой женщине нашу историю.
— Я дам вам номер одного телефона, — сказала женщина. — Вы его на всякий случай не записывайте — лучше запомните. Это — крупный цековский начальник — он занимается реабилитациями и прочими такими делами. Позвоните ему — может, он вам захочет помочь.
Написав заявление, я пришла к зданию, где располагалась контора «цековского начальника», и позвонила ему по телефону-автомату, снизу. Начальник выслушал меня, сказал:
— Напишите заявление, приходите завтра.
— Заявление со мной…
— Тогда ждите — я пришлю секретаршу, она заберет у вас заявление. И позвоните ко мне через пару дней.
Через два дня — я с детьми провела их в «подполье» — вернулся из-за границы Сурков. Я пришла к нему в Союз писателей.
— Мы тебя отхлопочем, — сказал Сурков, выслушав меня.
— Я не одна, — сказала я. — Нас много — все семьи…
Сурков стал звонить куда-то по «вертушке» — правительственному телефону, а меня попросил подождать в приемной. Я из приемной позвонила маме, и она закричала в трубку:
— Все уладилось! Звонили из милиции — ссылка отменена!
В этот миг выбежал из кабинета Сурков:
— Все в порядке, Фира! Я звонил Руденко — там, оказывается, было уже письмо Всеволода Иванова. Это был просто очередной перегиб!
Назавтра всей нашей группе, обреченной на новую ссылку, вернули паспорта и оставили нас в покое.
В эти же трудные, опасные дни я побывала и у Ильи Эренбурга.
Он был стар, даже дряхл. Верно написала о нем поэтесса Юнна Мориц — «серебряная обезьяна». Эренбург выслушал меня, задумался, перечисляя людей, которым он будет звонить в связи с нашим отчаянным положением. Потом вдруг, без перехода, начал рассказывать:
В феврале 1953 ему позвонили от имени главного редактора «Правды», предложили срочно приехать. Редактор читает ему письмо-обращение в газету «Правда». Письмо напоминает призыв к погрому — даже незавуалированный. Речь идет о «врачах — убийцах в белых халатах», о коллективной ответственности еврейства за «это преступление».
— Это письмо подпишут деятели культуры — евреи, объясняет редактор. — Вы, я надеюсь, тоже подпишете.
— Я хотел бы повременить, — говорит Эренбург.
— Ну, что ж, день-другой мы можем подождать…
Вернувшись домой, Эренбург позвонил секретарю Сталина — Поскребышеву, и попросил о встрече со Сталиным или о телефонном разговоре с ним. Поскребышев обещал разузнать о такой возможности, но два дня ожидания не принесли новостей. На третий день Эренбурга снова вызвали в «Правду».
Редактор опять предложил Эренбургу подписать письмо.
— Сталин знает об этом письме? — спросил Эренбург.
Тогда редактор молча передал Эренбургу текст с рукописной правкой. Эренбург узнал почерк Сталина.
— Письмо должно быть опубликовано завтра, — сказал редактор.
— Я не подпишу, — сказал Эренбург. — Не могу…
Вернувшись из «Правды», Эренбург попросил жену сложить вещи, необходимые при аресте. Ночь, однако, прошла спокойно. На рассвете Эренбург, не дождавшись почты, спустился за газетой — письмо опубликовано не было.
Эренбург не рассказал мне тогда ни о содержании письма, ни о том, чьи подписи уже стояли под ним. Однако теперь, сопоставляя события, можно прийти к выводу, что речь, по всей видимости, шла об известном обращении (подписанном без колебаний, в частности, поэтом Евгением Долматовским, и, быть может, композитором Матвеем Блантером), где говорилось о необходимости применить к «еврейским врачам-убийцам» самую страшную казнь.
— Я не утверждаю, что своим отказом подписать это письмо предотвратил его опубликование, — закончил Эренбург, — но, быть может, все же содействовал этому.
Попутно приведу рассказ умершего уже театрального деятеля Игоря Нежного, который до войны был директором Московского художественного театра. Рассказ этот я слышала от Нежного на Рижском Взморье летом 1959 года. Нежный был арестован в феврале 1953 года, когда «дело врачей» было уже готово к процессу. Его однажды допрашивал Рюмин. Рюмину не понравился какой-то ответ Нежного, и он его ударил всего раз и вроде бы не сильно, но Нежный оглох навсегда. Нежный шел по делу «сионистского центра», возглавлявшегося пианистом Григорием Гинзбургом. Все, взятые по делу, были из среды художественной интеллигенции.
План был такой: 6 марта 1953 года (составители плана, разумеется, не предвидели внезапной смерти Сталина 5 марта) в Колонном зале Дома союзов открывается процесс «врачей-убийц». «Убийц», осужденных всем советским народом, в том числе и всеми честными евреями, которых, разумеется, подавляющее большинство, приговаривают к повешению и вешают публично — новый важный вклад в советское законодательство и пенитенциарную систему. Но вскоре выясняется, что сионисты не унялись, не прекратили своих происков: навербовали музыкантов, артистов и других деятелей искусства, которые должны отравить советскую культуру. (Тут уже прямая связь с космополитами, «разоблаченными» еще в 1949-м, сразу после ареста наших).
Новый процесс — в начале мая, снова в Колонном зале. Снова приговоры к повешению, но на этот раз народ (не толпа, а именно народ!) в справедливой, хотя и противозаконной ярости вырывает осужденных из рук конвоя прямо у выхода из зала суда и линчует их.
Тогда должно появиться второе письмо евреев в «Правду»: гнев советского народа справедлив и неудержим, но, поскольку подавляющее большинство евреев — истинные советские патриоты и их необходимо защитить, гарантировать их безопасность, видные деятели еврейской национальности просят партию и правительство поместить советских евреев в «безопасные условия» Восточной Сибири… Бараки в Магаданской области начали строить еще при жизни Сталина.
Этот сценарий примерно отвечает и сталинской садистской психологии и его практике: он почти никогда не действовал сразу, а всегда постепенно, по этапам (примеров уйма, хотя бы ликвидация всех политических соперников, начиная с троцкистов).