Ван Гог
Встречал он друга
Со светлыми волосами.
Играла вьюга
Дискретными небесами.
Кусок пространства
Упал с высоты огромной,
Открыв убранство
Вселенной густой и тёмной.
Искусство вечно
И вечно страдает гений,
Душой увечной
Поставленный на колени.
Дай Богу-сыну
Отцову мускулатуру,
Когда картина
Разламывает натуру.
Теней витийство
И смерть в кружева одета.
Самоубийство
Посредством автопортрета.
«Глины комья…»
Глины комья
С божедомья
Пёрли пёхом.
Дождь горохом
Шваркал в лужи.
Рвались гужи
Ветровые.
Верховые
Мчались мимо
В шапках дыма.
Грызло небо
Корку хлеба.
Била темень
Дрыном в темя.
Горбя спины,
Комья глины
Бездорожьем,
Многобожьем
Вышли в люди
В звёздном гуде.
«На громах…»
На громах
Колыхается неба обхват.
В закромах
Выясняется – кто чем богат.
Кто ты: зверь
Или птица, иль – житель глубин?
Где та дверь,
За которой тебе скажут: «сын»?
И вода,
И огонь, и могильная мгла
Завсегда
Промолчат на вопрос: «как дела?».
День молчком
Длится дольше, чем день болтовни.
В горле ком
Оттого, что пройдут эти дни.
В двойнике
Меньше сходства с течением лет.
Налегке
Покидаем мы все этот свет.
Храм Покрова Пресвятой Богородицы в селе Покров
«Рдели груши золотые
Куполов больших кремлёвских…»
Любовь Столица
Разделилось меж лесом и полем
Белоствольное сердце его.
Плоть податлива к волям-неволям,
Неизменно души вещество.
В стольном граде богатства излишки
Подают на благие дела.
А в деревне – сосновые шишки
Пригождаются на купола.
Здесь от веку смотрели не в оба
И не знали пришествий врагов.
Только ветра священная злоба
Задавала листве батогов.
Но расползались чёртовы мызги,
Как двадцатый отмерили век.
Прилетели кровавые брызги
И упали рябиною в снег.
Лишь на помощь небес положившись,
Можно было в тот век не пропасть.
Это храм, ни на день не закрывшись,
Простоял всю Советскую власть.
«Тоски направлено стрекало…»
Тоски направлено стрекало
В небытие.
В осенних сумерках сверкало
Дождя пенсне.
Тебя вороны объявили
Своим врагом
И оберегам не по силе
Стеречь твой дом.
Просвистано ветрами зданье,
Тепла в нём нет.
С тобою делит прозябанье
Один поэт.
Укрыт он завесью кулисной
На свете том.
И от него лишь рукописный
Остался том.
Каким чертям он кажет фигу —
Смолчу, Бог весть.
Когда его листаешь книгу,
С тобой он здесь.
Топча безмолвную аллею,
О диво див!
Одной лишь памятью твоею
Он как-то жив.
Но с каждым часом холоднее
Твоя рука.
В черту сливается, темнея,
Средь строк строка.
Когда, влекомый круговертью,
Ты снидешь в тень,
Означится двойною смертью
Тот самый день.
И как ты, мукой изувечен,
Не будешь плох,
К тебе прорвётся издалече
Другого вздох.
Евгений Витковский
По звезде, вертикально летящей…
Раньше таких, как Максим Калинин, называли – «из хорошей детской», имея в виду, что с самой ранней юности у человека все в порядке было с культурой. На поэзию это выражение даже не намекало. Пожалуй, пора вернуть выражение в обиход: наша детская – это те поэты, чтение которых сформировало нас до такой степени, что мы вросли в их сознание, мы пишем свои стихи, пустив корни в чужое творчество.
Убогая советская эстетика, точнее, требование полного ее отсутствия, объявляла подобное творчество вторичным. Первичны были тексты (не стихи) про девочек в телогрейках, про бронзового поэта на главной площади, про отца, погибшего на войне и про ивы, заглядевшиеся на свое отражение. Журналы вроде «Юности» зорко блюли линию Маяковского и Есенина, а прочее предполагалось считать литературщиной. При очевидной неплодотворности такого подхода то, что печаталось, уже нельзя было читать, то, что не печаталось, прочесть было негде, и ситуация становилась патовой.
Потом на нас обрушилась вся не-советская литература, и каждый оказался волен выбирать свое. И тут появился очень небольшой круг относительно молодых поэтов, взявших для себя за образец стиль и творчество русских эмигрантов первой и второй волны, от парижских «формистов» Анны Присмановой и Владимира Корвин-Пиотровского, и до «главного» на западе русского поэта военного поколения Ивана Елагина. Вот в этом сообществе мы и находим поэта и поэзию Максима Калинина.