* * *
Лето 1730 года стояло роскошное, безветренное, с неколеблемой гладью деревенских прудов. В такое лето хорошо лежать в высокой траве, смотреть на белые облака, лениво покачивающиеся в глубоком голубом небе, и не то думать, не то мечтать, или просто чувствовать себя частицей этого жаркого покоя.
Елизавета Петровна потянулась в сладкой истоме: «Хорошо-то как, Господи!»
Сад в Покровском, молодой, редкий — из беседки видно: в дальнем мареве колышутся позолоченные верхи колоколен, вспыхивают на солнце беспокойным тревожным блеском — там Москва. А здесь покой и сладкое бабье счастье.
Знакомые шаги по песчаной дорожке. Хруст золотистых песчинок. Ближе, ближе! Знакомые руки закрывают глаза...
Потом купались в пруду. Елизавета залюбовалась на своего амантёра. Михайло — загорелый, высокий, в рубашке из тонкого голландского полотна, подбородок утонул в кружевном жабо, ничем не похож был на того полуголодного скомороха, что пришёл в Москву за своим счастьем.
Разве не счастье любовь принцессы? Такое только в сказках бывает или в повести о матросе Василии Кариотском. Впрочем, Михайло тоже бывший матрос.
Забывалась, казалось, Дуняша, забывался даже её голос, верил Михайло в свою удачу и оттого стал быстр и смел в движениях. Вот только морщинки появились у глаз.
Скинув длинное парчовое платье и парижские туфельки, Елизавета Петровна вошла в воду. Нежданно налетел предгрозовой ветер, сорвал лёгкий парик. Рыжим хвостом взвились волосы, с лица осыпались румяна и пудра — царевна Елизавета Петровна стала просто Лизой — молоденькой, хорошенькой девушкой, счастливой и доверчивой. Михайло, разбрызгивая воду ботфортами, подбежал, поднял на руки.
За синевшим вдали лесом сверкнули зарницы, глухо и торжественно над притихшими подмосковными деревеньками, над прудами, заросшими осокой, над верхушками высоких деревьев дворянских и монастырских садов прогрохотал гром.
И вот, разрывая тишину и покой, налетел не ветер уже, а вихрь. На широкой глади пруда, где ходила до того мелкая рябь, поднялись белые барашки волн.
— Ну, целуй же! — требовательно сказала Лиза и добавила, окая: — Милой мой, душонок!
Накатила шальная волна и накрыла их с головой.
От дома по липовой аллее к пруду бежала Мавруша. За ней спешила камеристка-негритянка, под ветром раскачивались цветные страусовые перья на её широкополой шляпе.
— Ваше императорское высочество, ваше императорское высочество! — ещё издали затараторила Мавруша. — Нельзя же так — у нас последняя репетиция, вечером спектакль, а вы нашего Юпитера похитили, нельзя же так, ваше императорское высочество!
То, что любимая подруга строго по этикету именует её не Лизой, а высочеством, лучше всего свидетельствовало о гневе Мавруши. Ещё бы, ведь спектакль, которым она собиралась вечером попотчевать гостей, был не совсем обычным дежурным представлением — это было действо о принцессе Лавре, собственное сочинение Мавры Шепелевой. В запальчивости Мавруша готова была на самые отчаянные дерзости, но, взглянув на сияющее лицо подруги, оттаяла: «В Аркадии смолкает гнев богов!» Мавруша сделала церемонный реверанс, сказала с насмешливым пониманием:
— Ваше высочество, отпустите пленённого вами Юпитера, — и, оборачиваясь уже к Михайле, властно приказала поторопиться на сцену.
Тем же вечером состоялся спектакль. Покровское заполнили гости. И когда казалось, что все уже в сборе, по дорогам, ведущим из Москвы и подмосковных имений, подкатывали всё новые кареты, коляски, старомодные рыдваны. Многие ехали даже не потому, что в Покровском спектакль, а оттого, что приятно и хорошо было ехать после грозового дождя по омытой, непыльной дороге средь свежезелёных хлебов, весёлых рощиц, по обжитому раздолью Подмосковья.
Спектакль давали в открытом летнем театре. К вечеру в липовых аллеях Покровского зажглись тысячи плошек. Закраснелся огонёк рампы, раздвинулся занавес. Судьба несчастной принцессы Лавры, сироты, дочери великого покойного монарха, лишённой трона злодейками родственницами, растрогала публику.
В руках иных дам появились кружевные платочки. Хорошо было поплакать в тёмной аллее, где так нежно и сладко пахло липами.
— Да ведь принцесс Елизавет и есть принцесс Лавра, — шепнул Левенвольде главе Тайной канцелярии Андрею Ивановичу Ушакову. — И сирота, и всем ведомо, что родственницы у неё престол оттягали. Ай да цесаревна, такие крамольные пьески у себя позволяет! А почтенная публика? Тоже хороша! Все понимают, о чём речь, а слушают.
— А ведь немец-то прав! — жёстко ощерился Андрей Иванович.
— Я полагаю, что при таковых консидерациях мы не можем более оставаться в гостях у принцесс Елизавет, — возбуждённо и с нескрываемой злобой шипел Левенвольде. Его слова потонули в аплодисментах.
На сцене меж тем явился бог Юпитер и возвёл несчастную принцессу Лавру на законный престол. «Браво!» — кричали гвардейские сержанты, к которым особливо благоволили в Покровском.
«Какой красавец! Душка Юпитер! А голос, голос!» — Дамы хихикали тоненько: говорят, у цесаревны с ним амур.
— Ну так что! — с насмешкой отпарировала Варенька Черкасская. — Завидуйте, сударыни, что такого молодчика упустили!
— Ваше превосходительство, вам как управителю Тайной канцелярии и подавно неприлично оставаться на сем кощунственном представлении, — пристал Левенвольде к Ушакову.
— Да-да, голубчик, не приличествует, не приличествует! — поднялся Андрей Иванович. «Токмо где я видел этого актёришку? Ба, да за него ещё старик Голицын вступался. Тогда всё ясно, тогда здесь заговор!» — довольно потирал руки Андрей Иванович. А над Покровским шумели тёмные верхушки деревьев, и высоко-высоко в тёмном небе вдруг сорвалась и упала звезда.
* * *
Осенью 1730 года подслеповатый подьячий прикрыл толстую папку с надписью: «Дело. Неприличная пьеска о принцессе Лавре, боге Юпитере и других лицах, оную принцессу в пьеске на престол возводивших».
На стол легла выписка из указа её императорского величества:
«Дело об оной пьеске прекратить, пьеску запретить. Актёров, что из благородных, бить батогами с честью: не снимая рубахи. Актёров, что из подлых, бить до первой крови. Регента Михайлу Петрова сечь розгами до второго обморока. Мавру Шепелеву за её богомерзостную и неприличную пьеску сослать в далёкие деревеньки. Цесаревну Елизавету Петровну от дальнейших розысков освободить». Широко легла размашистая подпись: «Анна». Подьячий осторожно взял царский указ и подшил с великим бережением к «Делу». Закончилось ещё одно «Дело», прервался ещё один видимый токмо Тайной канцелярии заговор.
Откричали пытаемые в Тайной канцелярии актёры. Успокоилась весёлая принцесса Елизавета — её пощадили. А ведь ещё неделю назад, разбрызгивая осеннюю грязь, мчались курьеры от всех иностранных послов с вестью: «Цесаревна Елизавета затребована на допрос в Тайную канцелярию!» Но цесаревну не задержали надолго: в гвардейских казармах было неспокойно, и во дворец донесли, что гвардия столь невежливым обращением с дщерью Великого Петра недовольна, солдаты шепчутся, а иные сержанты грозятся переменить самодержицу, ежели Елизавету Петровну сошлют вслед за Долгорукими в Берёзов. И снова поскакали гонцы от иностранных послов во все европейские столицы: «Елизавета Петровна снова допущена ко двору и весело танцевала кадриль с бароном Строгановым».
* * *
В промозглый декабрьский день через Московскую заставу в Санкт-Петербурге прошёл оборванный высокий господин. Он расписался в книге приезжих как Михайло Петров, актёр. Будочник посмотрел на рваное платье господина актёра и рассмеялся: «И что это за народ чудной — актёры?»
Михайло Петров вышел на бесконечную Невскую першпективу, вдохнул горьковатый петербургский дымок и впервые за последние месяцы почувствовал счастье только оттого, что вот он жив и опять в том городе, где только и жить всегда таким новикам, как он.