Пётр II, точно налетев на неожиданное препятствие, остановился, встретившись с твёрдым взглядом серо-зелёных, всё ещё по-молодому блестящих глаз. Императору редко кто вот так смотрел прямо в глаза, но князь Дмитрий Голицын мог себе позволить то, на что не решались придворные. Его гордый, строптивый характер ведом был ещё Петру Великому, который в знак особого уважения не подкатывал прямо к крыльцу старого вельможи, а шёл пешком через двор, соблюдая старинную учтивость.
Вот и сейчас князь Дмитрий осмелился загородить муть молодому императору. Придворные ахнули. Дежурный церемониймейстер подскочил уже было к дерзкому, но Пётр II покраснел и остановил его.
— Государь, и у царей есть обязательства... — Голос Голицына был почтителен, но чувствовалась в нём какая-то сила, основанная на собственном глубоком убеждении в верности своего поступка. Пётр II стал слушать.
— Не было ещё николи, чтобы цари наши на водосвятие охотой занимались[19], а не шли во главе крещенского хода. Ведь в Крещенье, государь, вы освящаете знамёна российской армии!
Пётр II смешался. Ему стало неловко и перед старым Голицыным, и перед Бервиком, и перед своим другом Иваном Долгоруким.
— Вот так всегда, Бервик. У государей нет своей жизни, нет желаний, вечно эти господа что-то придумают, — начал было он жаловаться, но, снова встретившись взглядом с Голицыным, махнул рукой: — Ну хорошо, Дмитрий Михайлович, убедил, остаюсь, остаюсь! — И, повернувшись к залу, звонко, по-мальчишески, крикнул, как бы срывая свою досаду: — Ну что же вы стоите, господа? Эй, музыка! — И снова заплясал, закружился новогодний машкерад 1730 года.
ГЛАВА 3
На Новый год Михайло остался один. Человек он был в Москве новый, знакомцев не имел. Михайло лежал и читал книгу, но не понимал, что читал, потому что думал совсем о другом. Перед ним, как рваные клочья облаков, пролетали воспоминания. Он видел себя то матросом на высоких неверных, раскачивающихся реях и знал, что, если посмотришь вниз, закружится голова от высоты и позовут к себе пляшущие в белой пене волны; то пленным на шведской галере; то плотником на верфях Ост-Индской компании в далёком Лондоне, куда ему удалось сбежать из шведской неволи. А затем пришли воспоминания ближние, нынешние. Ласковая фройлен Фиршт и её разгневанный отец — антрепренёр из прославленной труппы. Михайлу изгнали тогда из театра, что у Синего моста в туманном Санкт-Петербурге, даже не заплатив положенного жалованья. И вот он с крестьянским обозом перебирается в Москву, находит комнату на этом уединённом постоялом дворе в Зарядье.
За окном густели морозные сумерки, читать без свечи было уже совсем несподручно. Из объёмистого мешка, хранившего все его нехитрые пожитки, Михайло извлёк свечку. Комната осветилась. Собственно, то была вовсе и не комната, а чердачная комора. Стол и деревянная кровать-развалюха составляли всю её меблировку, но Михайло мог считать, что ему повезло: по случаю предстоящей свадьбы Петра II с Екатериной Долгорукой все постоялые дворы были забиты. Казалось, всё дворянство России съехалось в Москву, зная, что где царская свадьба — там и царские милости.
Кто-то постучал в дверь — робко, словно заячьей лапкой. Из сеней пахнуло чердачным холодом, долетел неясный крик рогаточного караульного.
Вошедший выскользнул из великанского, не по росту, тулупа и оказался маленьким господинчиком в засаленном градетуровом кафтане и длинном старомодном парике. Поклон господинчика был столь стеснителен, что Михайло невольно усмехнулся с беспощадностью молодости: под огромным накладным париком угадывалась лысина. Но глаза вошедшего, маленькие весёлые светляки, обшарили Михайлу без всякого стеснения и тотчас отметили скудность пожитков постояльца.
— Мыслимо ли?! Михайло Петров, преславный актёр Санкт-Петербурга, в этакой конуре! Моя госпожа, герцогиня Мекленбургская[20], и я, Максим Шмага, лучший медеатор Москвы, не потерпим такого бесчестия. Моя карета ждёт. Едемте во дворец герцогини!
И пока ошеломлённый Михайло поспешно собирался, нежданный посетитель успел выложить московской скороговоркой всю столичную театральную хронику. По его словам выходило, что театр герцогини лучший в Москве, потому как распоряжается в нём он, Шмага; что к водосвятию герцогиня и он собирались поставить «Дон Жуана» и всё уже было совсем готово, но комедиант Спиридон Телёнков внезапно умер, и замены ему нет. О приезде же Михайлы ему донесли люди из московской труппы столь известного Михайле господина Фиршта.
— Не отказывайтесь, батюшка, не отказывайтесь! Я и сам роли ещё не знаю, ну да за неделю любую выучу, а вы молодец такой, красавец, любая московская купчиха, а не то что Фирштова немочка, на вас обернётся, вы и подавно роль за неделю вызубрите. Да и на помощь мою крепко рассчитывайте. Что читать изволили? «Постоянный Папиньянус» — славная пьеса! «Амфитрион» Мольеруса?! Ещё у господина Куншта играл. Пуфендорфий[21]! Тоже читаете? И со мной, батюшка, бывало. Одно время от чтения совсем разум зашёлся. — Максим Шмага не присел ни на минуту, не замолчал ни на минуту, и всё, что он делал и говорил, казалось, доставляло ему такое удовольствие, что глаза его смеялись всё ярче, а от первой стеснительности осталась только некоторая бестолковость в обращении с тулупом, который, впрочем, Шмага именовал не иначе как шубой. Но вот и тулуп уже накинут на плечи, и, скрипя по свежему снегу, Михайло — модными петербургскими башмаками, Шмага — московскими валенками, комедианты забрались в «карету» московского режиссёра, или, как тогда говорили, медеатора, оказавшуюся на поверку обыкновенными розвальнями.
Герцогиня Мекленбургская Екатерина Иоанновна была в великом душевном расстройстве. У Брюса на дому немцы дают «Орфея в аду», в медицинской школе у лекаря Бидлоо ученики ставят «Прекрасного Иосифа»[22], а в её домашнем театре скончался несравненный Спиридон, знавший назубок три десятка ролей. И надобно было дураку напиться и замёрзнуть на улице. Подумаешь, обиделся: высекли его после спектакля. «Так не шути, подавай репризы вовремя, — всё ещё вела герцогиня мысленный спор со своим Спиридоном и, только спохватившись, что Спиридон и точно помер, морщилась от неудовольствия, как от зубной боли. — Ведь как подвёл, подлец, знал ведь, что весь двор приглашён, что, может, сам царь будет! — и напился, и замёрз, и ничего с ним не поделаешь!» От бессилия Екатерина Иоанновна даже любимые щи хлебала без всякого удовольствия.
— Не-до-сол! — Глаза Екатерины Иоанновны сделались пустые, водянистые. — Не-до-сол! — весомо, с расстановкой подвела она общий итог своих переживаний. И тотчас же в полутёмной горнице, на старинный манер уставленной множеством ларчиков, ящичков, коробочек и скамеечек, начался великий переполох. Лакеи, старухи богомолки, отталкивая друг друга локтями, спешили в поварню — за кухаркой. Только толстый и полуголый мужик-сказочник, превший на перине на жарко натопленной печи, от врождённой лени шевельнул было ногою, но тотчас передумал и стих, преданно уставясь в пустые глаза повелительницы.
Екатерина Иоанновна сидела нечёсаная, неприбранная, в одной сорочке, поверх которой накинута была лисья шуба, и не ела — ждала.
Дюжие холопы втолкнули в горницу кухарку. Кухарка, робко переминаясь босыми ногами, уставилась на свои узловатые красные руки, боясь встретиться с пустым страшным взглядом барыни.
Екатерина Иоанновна махнула рукой: всыпать ей! — и изволила пошутить — для сладости! Герцогиня Мекленбургская славилась отменными шутками. Двое холопей навалились на робко вскрикнувшую кухарку, заголили. Засвистели розги, Екатерина Иоанновна истово перекрестилась и не без задумчивости принялась за щи. Глаза у неё повлажнели, поголубели. Дворня крестилась украдкой: отошла!