— Спасибо царю-батюшке да князю Ивану Долгорукому — с виселицы, голуби мои, сняли меня, грешного! — посмеивался Камчатка. — Да только снять-то сняли, а пожаловали не печатными пряниками, а калёным железом!
Хотя Камчатка и шутил, но знал, что по новому царёву суду он приговорён, как и Максимка, к жестокому наказанию каторжников: битью кнутом и вырыванию ноздрей. А на лбу выбивают крепкую отметку: ВОР. «Впрочем, коль золотой случай спас от верёвки, то и из острога я и до пытки уйду», — твёрдо решил атаман. И искал только счастливого случая. Деньги Михайлы и дали ему тот случай в руки.
Усатый сержант, командир караульной команды, был старым знакомцем Камчатки. Весело позвякивая гривенниками, атаман доверительно о чём-то пошептался с ним, сержант дал команду, и через час острог напоминал тайную корчму. Караульные солдаты на полученные деньги доставили из царёва кабака штофы с водкой, солёные огурцы, холодного зайца под сладкими взварами. Разыгралось острожное гульбище, и караульные не выдержали, уважили, сели за стол. Михайло и глазом не успел моргнуть, как Камчатка подменил перед ним и Максимкой штоф с водкой на штоф с водой. «Идя на пир, помяни ангела Пантафана, и с тобой развеселятся все!» — гудел Максимка. Михайло подтягивал, пил воду. Но ловчее всех притворялся Камчатка: горланил песни со старым сержантом, обнимался с молодыми безусыми солдатами, кричал страшно и невразумительно, так что Михайле померещилось: напился. Но, перехватив вдруг его жёсткий, холодный взгляд, поёжился — трезв Камчатка!
Сержант пил уже не из чарки — из широкого муромского ковшика. Смотрел затуманенным влажным взглядом в подслеповатое окошечко, через которое открывался вид на грязный внутренний двор острога, вспоминал тёплые южные моря, за которые воевал с господином капитан-бомбардиром Петром Алексеевичем. «Вот царь был так царь — не брезговал нашей солдатской кашицей. А сейчас пошли все бабы...» Сержант раздражительно сплюнул. Камчатка понимающе заглядывал в глаза, подливал. За окошком разыгралась метель. Сержант уронил на стол пьяную голову, заснул. Один из солдат давно уже сполз под стол, другой пил мало, тревожно посматривал на загулявших товарищей.
Камчатка меж тем дал знак: затянул лихую разбойничью.
И тогда выпрямился во весь рост огромный Максимушка. Чернобородый, лохматый, пудовым кулаком сшиб караульного, тот и не вскрикнул. Максимушка сбил и наружного часового — дурашливого молодого солдатика, который, увидев Камчатку в плаще и кафтане сержанта, надумал приветственно взять ружьё на караул. Оглушённый кулаком Максимушки, он остался лежать у ворот острога, меж тем как Камчатка и два его товарища, переодетые солдатами, скрылись в завесе хмельной, размашистой метели.
ГЛАВА 6
Дмитрий Михайлович Голицын ясным морозным утром сам пожаловал в мастерскую Никитина. Сбросив шубу на руки подскочившего Мины, князь Дмитрий не спеша поднялся по лестнице, опираясь на дорогую трость красного дерева — подарок польского короля Августа. Свежевыбритый, в зелёном градетуровом кафтане и парчовом камзоле, он казался моложе своих 65 лет. Князь знал и любил живопись и к Никитину приезжал отвлечься, снять тревогу души. А тревога в те дни не покидала Голицына. Из Митавы, от Василия Лукича Долгорукого, всё ещё не было никаких известий, и князь Дмитрий мучился по ночам бессонницей, гадал — подпишет Анна кондиции или нет? В Совете порешили держаться твёрдо, и без кондиций не бывать Анне в Москве. Но тогда вставал великий вопрос: кого же сажать на престол? Дело было столь важное, что сон отлетал. И лишь когда светало, возвращалась уверенность: подпишет, куда ей деться.
Даже у художника князь Дмитрий не сразу расставался с государственными думами и заботами. Но постепенно, как бы заново князь Дмитрий открывал для себя тонкий мир красок, забывал о мире большой политики и возвращал себе себя. В нём всегда уживался рядом с дельцом мечтатель, рядом с политиком художник.
И этот другой человек беседовал на равных с первым светским живописцем России. Многие придворные удивились бы, как этот барин старого закала, Гедиминович в четырнадцатом колене, столь дельно сравнивает иконы рублёвского и ушаковского письма, толкует о венецианской и римской школах живописи. А меж тем у него и Никитина были одни из лучших в Москве собрания икон, оба они, хотя и в разные годы, учились в Италии. Неспешная беседа шла о Феофане Греке и Рублёве, славных итальянцах Тициане и Веронезе, Рафаэле и Джорджоне, картины которых они видели в галереях Венеции, Флоренции, Рима.
Князь Дмитрий покойно сидел в английском кресле, подвинутом услужливым Миной, и изучал эскиз картины «Куликовская битва», над которой снова начал работать Никитин.
— Поверни-ка её к окну... — приказал он Мине и добавил, обращаясь к мастеру: — Нарочно к тебе поутру заехал. Утренний свет краски нежит! — И впрямь заблистали на солнце голубые холодные отливы шеломов и доспехов воинов на холсте.
— Великие российские роды и великий русский дух творили историю на Куликовском поле... — вслух размышлял князь Дмитрий. — Здесь мы освободились от одного иноземного ига, а ныне грядёт другое.
— На русскую шею да немецкий хомут! — вырвалось у Никитина.
— Угадал! — с горьким ожесточением продолжал верховник. — Боюсь, коль не удастся мой замысел, заполонят немцы царёв дворец. Привезёт сия персона, — Голицын непочтительно ткнул в сторону портрета Анны Иоанновны, висевшего в углу мастерской, — своего фаворита Бирона[65] и целый сонм курляндских баронов. Да заодно и банкира Липмана прихватит.
Старый князь встал и поближе подошёл к портрету Анны, опёрся на трость. Так и стояли, как бы вглядываясь друг в друга, — верховник и его новая императрица с неоконченного портрета (у нищей курляндской герцогини вечно не было денег, и Никитин не спешил с выполнением заказа).
— Преотвратного, но сильного взору... — вздрогнул князь Дмитрий. — И с любой точки словно следит за тобой. Как ты того добился?
— Я следовал здесь Рафаэлю, его мадонне gella Sedia, — пояснил художник, показывая на копию славного итальянца. Копия та была сделана Никитиным ещё во Флоренции, когда он учился у Томмазо Реди, заставлявшего своих учеников копировать прославленных художников чинквеченто[66].
— Там красота, а здесь власть и мощь... — пробормотал Голицын, которого, как и Василия Лукича в Митаве, тревожила в последнее время мысль: а не ошиблись ли они в выборе?
Старый князь обернулся и пошёл к окну, спиной ощущая страшный, уловленный художником взор.
У эскиза «Куликовской битвы» князь Дмитрий остановился и властно приказал Мине:
— Напиши на обороте холста, молодец! — И, горделиво опираясь на трость, продиктовал: — «Приснославное побоище 1380 года между Доном и Мечей на поле Куликовом, на речке Непрядве. Тут положили богатырские головы свои двадцать князей белозерских... множество бояр и воевод, князь Роман Прозоровский, Михаил Андреевич Воронцов и славный витязь Пересвет». — Старый князь повернулся к портрету Анны Иоанновны и сказал с вызовом: — Ежели мы, русские, будем друг за друга держаться, плечом к плечу стоять, как стояли наши предки на Куликовом поле, так, почитай, нет такой силы на земле, которая бы с нашим народом совладала!
Видя такую горячность Голицына, Никитин ловко поведал ему о злоключениях Михайлы и его друзей.
— Так и сказал немец, чёрная душа: по русской спине удобно фейерверки пускать? — Голицын строго посмотрел в глаза художника.
— Так и сказал! Шмага разговаривал на другой день с Дугласовой дворней. И на те слова, и на ту пытку есть очевидцы!
— Значит, без всякого указа схватил вольного человека средь улицы, заковал в железа, пытал в подвале, а потом в острог устроил? Ай да граф Дуглас, ай да душегуб! На московских улицах, как в тёмном лесу, разбойничает! — Голицын сжал кулак так, что побелели костяшки пальцев. — Ну спасибо, что не скрыл от меня эту историю. Ведь он, Дуглас, сам вызван в Москву на суд и расправу за многие взятки и притеснения, учинённые им в Эстляндии. И о фейерверках его мне уже отписали из Ревеля. Так нет же, всё ему мало. Пожёг спины эстам, принялся за русских?! Добро! Зови Шмагу...