Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Андрей Иванович поманил Михайлу. Тот невольно рассматривал комнату, украшенную огромным гобеленом «Покорение Иудеи» (Андрей Иванович любил всё римское). В комнате после холода и смрада острога ему даже понравилось. Смущал только запах — кислый, тревожный запах — запах человеческой крови.

— Так ты вольный человек, значит? — Андрей Иванович взирал на Михайлу строго, по-начальственному. — А чин? Почему тебе никакого чина не вышло? И что ты за человек, ежели без чина? В России только тот человек, кто чин имеет. Без чина ты вошь, а не человек! Драл тебя граф Дуглас, и за дело драл — будешь знать, как уводить крепостных танцорок! Да я тебя сразу раздавить должен! Но я нынче добрый, подожду. Ступай, посиди в остроге — может, и вспомнишь, где прячется беглая раба её светлости герцогини Мекленбургской. И пока память о ней не воротишь, из острога не выйдешь, — Андрей Иванович запустил пальцы в табакерку, чихнул. — Ну а что немцы нас, русских, не любят, так нам то и без тебя ведомо. Нам и не потребно, чтобы нас любили. Главное — немцы государям служат верно. Не то что вы, вольные российские воры и самозванцы!

Андрей Иванович с видимым раздражением захлопнул золочёную табакерку. Тотчас из-за дверей выскочили два здоровенных сержанта-преображенца и поволокли Михайлу по длинному коридору обратно в острог. Ушаков смотрел вслед не без задумчивости. «И в самом деле, что будет с Россией, коль объявились в ней люди без всяких чинов и званий: пииты, скоморохи, танцорки площадные. Записать бы их по какому-нибудь ведомству. Мундиры выдать, оклады положить, реестрик составить!» Андрей Иванович улыбнулся со значением. Мысль-то была государственная, нужная. И неожиданно для себя он сел за стол и стал сочинять свой прожект. Так уж повелось в Москве в ту тревожную зиму. Все сочиняли прожекты...

В тот самый вечер, когда Михайлу втолкнули обратно в смрад острога, солдаты увели на розыск Климушку. Обратно приволокли деда под руки. Был он без нательной рубашки, с чёрной от ожогов, точно дымящейся спиной, бредил и впадал в беспамятство. «Не иначе как горячим утюгом гладили...» — с уверенностью заключил Камчатка и озабоченно стал смазывать раны дедкиным маслицем. «Звери! Чистые звери!» Огромная тень Максимки заметалась по острожной стене. Мигала догорающая свеча.

Чудодейственные травы и деревенское маслице силы на сей раз не возымели. Очнулся дед утром лишь на мгновенье, молча, с великой тоской оглядел стеснившихся кругом острожников. Серенький из-за решётки свет скупо освещал обросшие исхудалые лица. Никто не плакал, не кричал — все молчали. И в этом тяжёлом молчании чудилась грозная сила, может, оттого, что все они были не врозь, а один к одному.

Но ничего особого не случилось ни в этот, ни в следующие за ним дни. Климушка скончался, а на другое утро те самые острожники, что провожали его в последний путь, передрались между собой из-за тулупа и серенькой крестьянской котомки покойного, где и всего-то добра что положенная заботливой бабкой чистая латаная рубаха, мыльце да чудодейственные корешки и лампадка с маслицем.

   — И куда Господь смотрит? — вырвалось у Михайлы.

   — Ишь ты, Господь?! Так и подаст он тебе рапорт! — рассмеялся Камчатка, перебравшись на место Климушки и как бы по наследству взявший под свою опеку новичка.

Камчаткой знаменитого атамана прозвали за то, что в своих странствиях примкнул он в Сибири к вольной казацкой ватаге и дошёл с ней, как он сам говорит, на самый край света, и прозывался тот край Камчаткою. «В краю том в иной час из гор пламя исходит, и земля тогда дрожит и ходит под ногами, что твой корабль в бурю... — увлечённо рассказывал Камчатка. — И с горы идёт вал огненный, и всё жгёт и рушит. А под горой той в разгар зимы бьют ключи столь горячие, что в самый жестокий мороз купаться можно...» На этом месте старые острожники дружно прерывали рассказчика: «Буде врать-то, Камчатка! Не мешай спать!»

А на другое утро Михайлу вместе с другими колодниками погнали на великий торг. Бесчисленные остроги, черневшие на заснеженных просторах России (острогов было не менее церквей), стоили правительству на удивление дёшево, поскольку содержание их было самбе простое и экономное. Тюремщиков заменяли регулярные солдаты. Пропитание же острожников было в руках самих узников. Ещё со времён Ивана Калиты власти открыли, что народ российский сердоболен и участлив к юродивым, калекам, погорельцам и, само собой, к острожникам. Мужики охотно давали им копеечку уже оттого, что на Руси острог да сума — общая беда; бабы-богомолки почитали несчастных, зябнувших на морозе, за божьих людей — а как не подать божьему человеку?

И вот шумит, буйствует московский базар. «Огурчики из Нежина! Хрустят на зубах нежные!» — заливается соловьём голосистый курянин. «Фрукт заморский! Картошка в тулупах!» — надрывается рядышком ловкий петербуржец, пригнавший из Кёнигсберга возы с этой всё ещё диковинной для москвичей земляной ягодой. В соседнем ряду степенно поглаживают крашеной ядовито-красной охрой бороды купцы-персияне. Поблескивают на морозном солнце дамасские клинки, кавказские кинжалы-бебуты, переливаются персидские шелка. Шумит базар!

Сурового вида помор не без презрительности отвечает суетливому немчику, торгующему шкуру белого медведя. Глаза у немчика блестят: он уже видит, как будут удивляться медвежьей шкуре в Бамберге. В глазах у помора застыла тоска от всей этой пестроты и человеческого гомона, ему, должно, всё ещё мерещатся бесконечные снежные дали Ледовитого океана. И шкуру он продаёт себе в убыток — торопится!

Зато бойкая румяная московская купчиха своего не уступит: ловко отбирает льющиеся под её пухлой ручкой ширазские шелка. Застывший на морозе купец-ширазец так и вспыхнул при виде вальяжной щеголихи — томно закатывает восточные глаза и словно слышит уже, как плещется эта большая белая красавица в бассейне его гарема, — до торговли ли тут! И не торгуясь уступает шёлк московской красавице. И вдруг всё на минуту стихает. Слышен только мерный тоскливый звон кандалов, заглушающий дальние перезвоны церкви. Зябкие, кутающиеся в тонкие плащи, караульные солдаты гонят синих от мороза острожников. Те в жалких отрепьях, рубищах. Чем жальче вид, тем больше копеечка.

«Ну как не помочь сердешному! У самой Ванюша по царскому указу угнан в Сибирь за последний мужицкий бунт». Деревенская бабка, у которой и всего-то товара три пучка лука, узловатыми крестьянскими руками оделяет страдальцев. Купчиха-щеголиха согнулась в три погибели, ищет кошель. Отсчитывает скупо — на Бога передашь, много ли себе-то останется? Бросает медяк. Благодарственно звенят кандалы. Проходят колодники.

И кончилась тишина. Загомонил, зашумел базар. Лихой озорник, яко вихрь, налетел на согнувшуюся купчиху, припрятавшую кошель. Поскользнулась, упала купчиха, а когда встала — озорника и след простыл. «Караул! Кошелёк! Караул!» — запричитала купчиха, но вокруг смех, тысячи лиц. Пойди найди!

Когда в полотняном ряду хорошенькая кружевница бойко взяла его за руку, Михайло сразу и не узнал Гальку — разбитная, ловкая, настоящая московка. Пока острожники кружили по базару, Галька успела шепнуть, что Дуняша укрыта в надёжном доме, а ему Шмага обещал скорую помощь — будет бить челом большому боярину.

— Ох, не верю я в боярскую милость! — пожал плечами Михайло, — По мне, куда важней через острожный тын перепрыгнуть.

   — Лихо, хлопец! Возьми и перепрыгни! — решительно сказала Галька. — Боярскую милость — её долго ждать, а Дуня твоя совсем извелась. Ходить-то ей по Москве нельзя. Ищут! Вот и сидит затворницей, по тебе слёзы льёт! — На прощанье Галька сунула в карман Михайле гривен шесть — целое состояние для острожника.

   — Э, да ты сегодня, соседушка, удачлив! — Камчатка на звон определил заветные гривенники в карманах Михайлы. — Слушай! — горячо зашептал он ночью. — Отдай мне гроши, и слово даю — завтра же будем на воле! — Столько было силы в шёпоте атамана, что Михайло поверил.

На другой день в остроге вместе с Михайлой, сказавшимся больным, остались только Камчатка и Максимушка.

25
{"b":"588871","o":1}