По полутёмным переходам, в которых шмыгали то ли мыши, то ли странницы-богомолки, герцогиня прошествовала в свой театр.
Театральная страсть зародилась на Руси ещё во времена Алексея Михайловича Тишайшего. Екатерина Иоанновна отдавалась своему увлечению со всей силой томящейся от скуки души. Она была герцогиней без герцогства, потому как муж её, герцог Мекленбургский, вздорный сутяга и пьяница, изгнан был своими же подданными. Сопровождать герцога в его скитаниях по европейским дворам Екатерина Иоанновна наотрез отказалась и вернулась в Москву на широкое салтыковское подворье своей покойной матушки царицы Прасковьи Салтыковой, жены брата Петра I Иоанна. Театр стал для Екатерины Иоанновны её настоящим герцогством. Не только крепостных, но и тех немногих вольных актёров, что играли на её сцене, герцогиня почитала своими подданными. За кулисами чадили сальные свечи (восковые берегли для спектакля), была та суета и тревога, которая всегда сопровождает большие репетиции.
— Шмага, где Шмага? Парашка стихи забыла! — совсем замотался младший медеатор Семён Титыч.
— Парашка, я тебе! — Герцогиня, забыв свою важность, метнулась на сцену. Парашка, толстая рябая девка, выряженная маркизом, в штанах и камзоле, тупо мигала карими большими глазами. Такую вот ничем не проймёшь! Да и то ведь, грамоты девки не знают, вирши учат с голосу!
Герцогиня ткнула было сгоряча девку в бок, но та совсем оробела. Пришлось всё заучивать заново. «Шмага! Где Шмага?» Екатерина Иоанновна вслед за Семёном Титычем заметалась по сцене. Наступила та минута, когда всё, казалось, рушилось и пастораль рассыпалась. «Шмага! Где Шмага?» — кричала Екатерина Иоанновна, проклиная своего медеатора и совсем забыв, что сама же послала его искать замену несравненному, но в бозе почившему Спиридону.
Шмага пришёл, как он всегда умел, в самую решительную минуту. Вслед за ним вошёл статный молодец в диковинном испанском плаще. Когда он скинул плащ и замер в почтительной позитуре галантного кавалера, Екатерина Иоанновна не без удовольствия хмыкнула: «Ай да Шмага! Ловок бес, такого молодца откопал! Ну да посмотрим, каков голос! Ему не токмо играть, ему и петь надобно».
Шмага взмахнул смычком, и в ту же минуту заиграл сладкую пастушечью пастораль оркестр, и выплыла Дуняша: стройная и румяная, волосы украшены цветами, голубой камзол переливается серебром и золотом, в руках пастуший посох с алыми и голубыми лентами. И надо же — дочь простого садовника, а, почитай, первая танцорка на всю Москву. И этот молодец славную с ней пару составит в новогоднем спектакле. Ни на одной московской сцене такого дуэта не будет! Герцогиня была очень довольна своим новым приобретением.
ГЛАВА 4
Новый год даже у самых несчастных вызывает надежду, самым счастливым даёт веру в свою судьбу. И как хотелось одинокому человеку, случаем заброшенному в Москву, чтобы приветливо открылись и для него чьи-то двери. Ни в одном городе не хочется так расстаться со своим одиночеством, как в новогодней снежной Москве, а ведь Михайле пришлось побывать за свою странную и неустроенную жизнь и в Стокгольме, и в Лондоне, и в Амстердаме, и в Санкт-Петербурге. И так хотелось в свои тридцать лет иметь и покой, и счастье, и семью. Неужто актёрам отказано в этом счастливом отдохновении, как отказано сгорбившемуся, сразу постаревшему, стоило им выйти из театра, Максиму Шмаге. Они шли на постоялый двор в жалкую камору Михайлы, потому как у Шмаги не было даже и такой отдельной каморы. Преславный медеатор ютился у герцогини Мекленбургской вместе с другими актёрами в общем флигеле для дворни.
Актёры шли усталые, потому что никогда так не устают господа комедианты, как в праздники, когда и начинается для них самый тяжёлый и утомительный труд. Герцогиня Мекленбургская уже переоделась и умчалась во дворец, на новогодний машкерад; дворня в её отсутствие сидела за присланным с барского стола пивом и гданьскою водкою, весь дворец герцогини был полон новогодней праздничной суеты, и только в театре шли репетиции. Даже сейчас, шагая вслед за Михайлой, Шмага весь ещё был погружен в театральные заботы, и мысли его как-то перескакивали от неисправной малой люстры до далёкой Испании, где бродил по благоуханным апельсиновым рощам Дон Жуан, сопровождаемый слугой своим Филиппином.
Михайло и Шмага из тихих переулков свернули к Моисеевскому женскому монастырю и угодили вдруг в шествие славильщиков. И понесло оно их с собой, завертело, закружило. Оленьи морды, святочные хари, толстобрюхие турки, пьяные монахи и бравые солдаты — вся честная развесёлая ряженая компания кричала, визжала, ухала и распевала коляду.
Коляда, коляда,
Посконная борода! —
кричали мальчишки, которые, как вестники праздничного шествия, летели впереди ватаги.
Отпирай ворота,
Выноси пирога!
Кто даст лепёшки,
Золоты окошки! —
выводил красивым высоким женским голосом бравый солдатик, закутанный в длинный кавалерийский плащ.
Кто даст каши,
Золотые чаши! —
подхватил Шмата. Дон Жуан и Филиппин легко вошли в общий хоровод, круживший по московским улицам. Из одних домов выносили пироги и пиво, вино и жареных гусей, из других — яйца и творог, в третьих приглашали за стол!
Уродилась коляда
Накануне Рождества
За рекой за быстрою!
Михайло очнулся только в большом трактирном зале постоялого двора. Бас его гремел, покрывая музыку мужиков-ложечников, отбивавших комаринскую.
— Твой голос, Мишенька, — чистый звон! — говорил Шмага, — Герцогиня, она хоть и зверь, а в голосе смыслит. Веришь ли, когда ты рявкнул мне: «Фи-лип-пине!» — она аж икнула, а это, всем ведомо, у неё первый знак удовольствия.
Перед глазами плыл деревянный трактир с домашним теплом и домашними запахами: кислых щей, наливок, мочёных яблок, сушёных грибов. По витой деревянной лестнице загремели пьяные — спускали здесь тоже по-домашнему, в шею по лестнице.
Шмага полез целоваться с голосистым солдатиком, сорвал с него треуголку. По плечам солдатика рассыпались золотистые волосы. Солдатик сорвал маску.
— Батюшки, да это же Дуняша, — протрезвел Шмага.
За общим столом ахнули: ай да баба! Дуняша вскочила, бросилась на улицу. Михайло с трудом нагнал девушку.
— А что? — спросила она сердито. — Может, я в последний раз гуляю? — В голосе её были нежданные слёзы. Сказала уже тихо, без вызова: — Продать меня хочет барыня. Немцу одному, Левенвольде. — И притихла, съёжилась под горячей рукой Михайлы.
У Моисеевского женского монастыря чадили два выносных очага. Монахини бойко торговали блинами. Коляду монахини не подавали. Известное дело, коляда не христианский — языческий обычай.
На Неглинном, расчищенном от снега пруду в эти новогодние дни усатый, очень серьёзного вида русский немец или голландец какой предлагал желающим новое и неслыханное развлечение. Возле его палатки толпились мальчишки, знатные баре и барышни, простой народ разного звания. Всем было любопытно и всем было страшно первыми выйти на лёд на голландских железках. Рядом, с соседних гор лихо мчались салазки — старая и надёжная забава. А здесь...
Наконец один господин, — румянощёкий, полный, затянувший живот в короткие бархатные штаны, — сбросил подскочившему лакею шубу, переобулся в голландские башмачки с железками, оттолкнулся и покатил по гладкому льду, оставляя за собой две ровные серебристые полоски, протянувшиеся через весь пруд к мельнице-ветряку. В толпе ахнули.