— Что нам все эти гиштории?! Нам должно свои естественные права требовать, а не отдавать их в руки верховных! — К Антиоху повернулись даже самые азартные спорщики: все дружно желали новых привилегий и прав дворянству. Лицо Кантемира светилось вдохновенностью и решительностью. Вареньке Черкасской, наблюдавшей с хоров залы это мужское собрание, лицо поэта показалось самым прекрасным лицом в мире. «Ни за что не пойду за толстого Петрушу Шереметева, что это за батюшкины причуды, когда есть Антиох!»
— Самоизбрание верховными императрицы есть незаконно и непорядочно! — звонко убеждал Кантемир. — По закону естественному избрание императрицы должно быть согласием всех подданных, а не четырёх или пяти человек, как ныне учинено! — Антиоху хлопали в ладоши, как в театре. Горячие южные глаза Кантемира, казалось, проникали в душу каждого. Московские конституционалисты уже потому ненавидели верховных, что боялись их.
— Да и я ведь о том же говорю, — поддержал Кантемира Василий Никитич. — Всем ясно, что верховные, дерзнув отставить самодержавство, тем самым похитили власть у шляхетства. И, отставив прошедшее и перейдя к настоящему, и я согласен с вами, что государыня как персона женская ко многим трудам неудобна, паче ей знания законов недостаёт, и потому потребно для помощи её величеству нечто вновь учредить.
Настроение собравшихся явно переменилось. Большинство сходилось на ненависти к верховным и на необходимости составить такой прожект, который бы заменил Верховный тайный совет многолюдным Сенатом.
Писать прожект было поручено Алексею Михайловичу и Татищеву. Но Алексей Михайлович писать умел только деловые письма к своим управляющим, требуя от них исправного оброка.
Василий Никитич же предложил Верховный тайный совет уничтожить, а самих верховных включить в Сенат, где они и потонут в многолюдстве; составить, окромя Сената, дворянскую палату из ста человек и поручить той палате выбирать сенаторов, президентов коллегий и губернаторов; обсуждать все законы только в Сенате и дворянской палате; ввести бесплатные училища для дворянских детей; Тайную канцелярию восстановить, но обязать, дабы вместе с правителем в оной непременно заседали два сенатора, а при аресте полиция всегда должна брать с собой свидетелей, чтобы пожитки не растащили. При обсуждении этих пунктов ещё долго кричали и спорили до хрипоты, добавив пункт о том, чтобы в Сенате не было двух человек из одной фамилии и упомянули, что и купечество, пожалуй, надо от солдатских постоев освободить.
Прочие российские сословия не упоминались вообще.
Дворянский прожект Василия Никитича Татищева подписало более двухсот человек, после чего он поступил в Верховный тайный совет на рассмотрение к князю Дмитрию Голицыну.
Князь Дмитрий узнал о шумном собрании у Черкасского на другое утро. Знал он и о прожекте Татищева. Потому, когда секретарь положил перед ним на стол сей прожект, Голицын лишь бегло пробежал его и только в конце усмехнулся: ишь сколько генералов, и штатских и военных, дали свою подпись. «Генеральский прожект!» С такими словами он передал бумагу Алексею Григорьевичу Долгорукому. Обер-егермейстер читал медленно, вникая в каждую строчку, и всё-таки не сразу сообразил, что здесь главное.
«А собака-то зарыта в первом же пункте... — желчно усмехнулся князь Дмитрий, наблюдая, как от многодумия морщины покрыли ясное чело обер-егермейстера. — В первом же пункте Верховный тайный совет заменялся Сенатом. Проект, обращённый к правительству, предлагал для начала отмену этого правительства». Голицын встал, подошёл к окну. Отсюда открывался чудесный вид на Москву-реку, на покрытое морозными дымками Замоскворечье. Поднимался рассвет над Москвой-рекой, и солнечные морозные лучи весело играли на разноцветных стёклах. И князь Дмитрий снова ощутил веру в свой великий замысел. «Такую бодрость в русского человека вселяет один вид Москвы. К её почве припадаешь, яко эллин Антей к матери своей Гере...» И князь Дмитрий ещё раз уверился, сколь верно поступил, когда убедил Петра II и Верховный тайный совет возвратить столицу на берега Москвы.
— Да ведь эти мерзавцы нас, своих прямых благодетелей, мечтают стереть в порошок и уничтожить! — взревел за спиной Алексей Григорьевич Долгорукий. Наконец-то и господин обер-егермейстер разглядел скрытое жало татищевских пропозиций. — Закрыть Верховный тайный совет! — Алексей Долгорукий так хватил кулаком по столу, что письменный прибор перевернулся. — Закрыть Верховный тайный совет! Каковы прожекты! Я так полагаю, господа фельдмаршалы... — обратился Долгорукий к вошедшим военным, — надобно срочно послать драгун в дом Черкасского, всех этих смутьянов связать и в Сибирь, прямо в твою губернию, Михайло Владимирович... — последние слова Алексей Григорьевич предназначал своему младшему родственнику, сибирскому генерал-губернатору Долгорукому.
— Так-то оно попроще, по-родственному, по-семейному! — съязвил князь Дмитрий. — К чему великим персонам законы! Мы сами законы пишем!
Оба фельдмаршала — и Михайло Голицын и Василий Долгорукий — взирали с порога на эту сцену в недоумении.
Видя, что военные его не слушают, обер-егермейстер насупился и спросил мрачно:
— Так что же нам с этим прожектом делать? Принять и самим по домам разойтись?
— Зачем же принять и разойтись? — лукаво улыбнулся князь Дмитрий. — Надобно пришить бумагу к делу и ждать иные прожекты. — И на общее недоумение верховных разъяснил: — Тут борьба мнений, и борьбу эту не штыками решать. Мало вам, что преосвященный Феофан о наших зверствах измышляет и по всей Москве Пашку Ягужинского как героя оплакивает?! Нет! Против супротивных мнений надобно бороться иными способами. Полагаю не хватать людишек, а разрешить не только генералам, но и всем дворянам в чинах и без чинов вольно составлять свои прожекты. А мы их рассмотрим... — И, обведя взглядом недоумевающие лица верховных, сказал не без торжественности: — Сие и есть, господа Совет, свобода мнений!
С того дня распахнулись ворота самодержавного Кремля для вольнодумных прожектёров... На целую неделю в Москве воцарилось неслыханное вольномыслие.
Столь небывалый в российской истории способ бороться со своими политическими противниками предложил князь Дмитрий, что не только привычные к политическим дебатам москвичи, но и многие иноземные послы были немало озадачены московскими шатаниями.
Датский посол Вестфален озабоченно сообщил своему правительству: «Двери зала, где заседает Верховный совет России, были открыты всю прошлую неделю для всех, кто пожелал бы заявить или предложить что-нибудь за или против задуманного изменения старой формы правления. Это право было дано из военных чинов генералам, бригадирам до полковников включительно; точно так же и все члены Сената и других коллегий, все имеющие полковничий ранг, архиепископы, епископы и архимандриты были приглашены явиться не всею корпорацией, а по три епископа и по три архимандрита зараз. По этому поводу столько было наговорено хорошего и дурного, за и против реформы, с таким же ожесточением её критиковали и защищали, что в конце концов смятение достигло чрезвычайных размеров и можно было опасаться восстания...» И лишь в конце донесения посол обнадёживал, что есть ещё в Москве армия, и «оба фельдмаршала не из таких людей, чтобы легко поддаться страху».
Так непривычное московское свободомыслие зимой 1730 года смутило даже некоторые иностранные державы. Что же говорить о московском обывателе, живущем веками тихо-мирно за тёплой печкой и царём-батюшкой? В те дни он дрожал от великих перемен и все свои надежды возлагал на скорый приезд царицы. Он брюхом чуял — сядет Анна на трон, и уймётся шатание иных незрелых умов.
ГЛАВА 3
По глухим замоскворецким переулкам, где солдатские караулы и те для пущего бережения ходили не иначе как добрым десятком, в тревожную крещенскую ночь пробирался молодец в треуголке, обшитой офицерским позументом, и в длинном кавалергардском плаще, отороченном собольим мехом. Впрочем, пробирался не то слово — кавалергард Иван Долгорукий шёл уверенно, как человек, которому Замоскворечье было ведомо сызмальства. Полная луна то выкатывалась из-за туч, и тогда голубые полосы света на снегу ложились под высокие кавалергардские ботфорты со шпорами, то пряталась обратно в облака, и чернота ночи тотчас сближала дома, и улочки становились узенькими, точно жестокий крещенский мороз сдавливал их за горло ледяными костяшками пальцев.