Наталья жмурилась от солнечных весенних лучей. Иван слушал её беспечный смех, а сам подмечал: Кантемир проскакал — не поклонился. Левенвольде отвернулся спесиво. Мамонов, друг сердечный, посмотрел невидящим взглядом. Только капитан Альбрехт отвесил соболезнующий поклон.
— Смотри, смотри, масленица! — Наталья до боли стиснула его руку.
Масленица была дородной бабищей на белом коне, в дорогом кафтане, в камзоле рыжего бархата, с намалёванными пробкой усиками.
— Да это же вылитая курляндка! — рассмеялась Наталья.
— Ты что, с ума сошла?! — не сказал — прошипел Иван.
— Сам говорил — ныне воля, кондиции. — Радостный смех всё ещё дрожал в её серых глазах.
— Только такие девчонки, как ты, и верят кондициям!
Но Наталья не слушала, опять с любопытством вертела хорошенькой головкой.
У Красных ворот столпотворение! От земли на церковную колокольню протянут канат аж до большого колокола. «Персиане, персиане!» — раздалось в толпе. На помост балагана вышли двое: важный толстый комедиант в персидском платье Иван Лазарев и Михайло.
Персианин Лазарев вообще-то занимался гаданием, звездочётством, представление же на канате предложил Михайло.
«Канатный плясун! Вот это номер на масленицу!» — Иван Лазарев пришёл в явное восхищение.
И вот бьют литавры, пронзительно ревут трубы, пугая ворон и галок с деревьев, и по чёрному канату скользит воздушный акробат в чалме, алой рубахе и турецких шальварах. Остроносые туфли с загнутыми носами осторожно ступают по скользкому канату — всё выше и выше идёт канатоходец к весеннему небу!
Снизу несётся победный свист глиняных свистулек.
— А вот и прекрасная цесаревна, — кланяется Иван Долгорукий Елизавете Петровне, но Елизавета Петровна смотрит на него, смеётся красивым вишнёвым ртом, который он не раз целовал, и как бы не видит. Зато на почтительный поклон важного генерала она послушно склоняет высокую лебединую шею. «Да это же Андрей Иванович Ушаков!» Долгорукий низко кланяется, генерал оценивающим взглядом присматривается к бывшему фавориту и любезно раздвигает квадратное лицо в леденящей улыбке: «Скоро встретимся, батюшка!»
Высоко в небе мелькает фигура канатного плясуна, прогибается и дрожит канат, и сделан ещё шаг к небу. А вот и Варенька Черкасская.
— Здравствуй, Варенька! — Приветная улыбка гаснет на лице Натальи. Её лучшая подруга отворачивается от неё, гордо пожимает узкими плечиками. Танцует в синем небе пёстрая фигурка канатного плясуна. Ещё шаг, ещё шаг в бездонное небо. Затаила дыхание праздничная толпа. Ах, какой знатный у персидского комедианта канатоходец. Сыплются деньги в кассу персианина Ивана Лазарева. И вдруг качнулась в высоком небе фигурка канатоходца, покачнулся перед глазами Михайлы белый отвес колокольни. Посмотрел он вниз, и полетела навстречу земля.
«Убился! Убился!» — кричит толпа.
А за Москву-реку несётся уже иное: «Убили! Убили!»
Лежит Михайло в голубом глубоком, спасшем ему жизнь, сугробе, и в голове у него одна мысль: жив! жив! А толпа кричит: «Убился! Убился!»
Какое-то прекрасное женское лицо (и где только видел?) склоняется над Михайлой.
— Жив? — весело смеётся цесаревна Елизавета.
— Жив! Жив!
— А каков молодец! — говорит Елизавета Петровна Мавре Шепелевой. Несут уже Михайлу в карету цесаревны. — Это будет масленичный трофей, господа! — В улыбке цесаревна показывает свои прекрасные жемчужные зубы. «Да здравствует дщерь Петрова!» В толпе любят весёлую царевну. Улетает карета Елизаветы, окружённая добровольной свитой щёголей и вздыхателей.
И последним по опустевшей улице санки уносят Ивана Долгорукого и его невесту.
ГЛАВА 13
В Успенском соборе облака ладана окутали гудящую толпу. Проповедь преосвященного Феофана всегда привлекала тысячи православных, а сегодня сюда, казалось, сошлась вся Москва. В передних рядах глаз слепнет от золота и серебряного шитья придворных мундиров, алых лент и созвездий. Генералитет и Сенат выстроились чинно: и в церкви блюдут петровскую Табель о рангах. Но уже заметили: нет среди них верховных. Недогадливым помещикам-степнякам разъясняют эту загадку ловкие политичные москвичи: и не ждите, не явятся верховники, не переносят они Феофана, любимца петровского генералитета и Сената.
За генеральскими спинами густо толпятся дворяне и офицеры, редко-редко мелькнёт меж ними монашеская скуфейка или купеческая борода. Заезжий тамбовский купчик со страхом оглядывается: все важные баре, смотрят гордо, спесиво. Особливо гвардейские офицеры. Эти и в соборе говорят громко, перекидываются шуточками. Купчику со страху кажется, на его счёт. В алтаре иконы дивного письма в богатейших окладах, сияют огромные свечи, курится ладан. Задрал голову и испугался: в упор смотрели чёрные гневные глаза Вседержителя. Стоявший рядом московский гостинодворец объяснил не без важности, что сие — роспись старинной работы. Но окончить объяснение не успел. Но толпе прошелестело: «Владыко, владыко!» — и на амвоне показалась величественная фигура преосвященного Феофана. Даже гвардейские офицеры и те угомонились. И загремел сильный, на что-то сердитый голос.
Купчик не различал отдельные слова, для него всё слилось воедино: и огромный, невиданный по красоте собор, и пышное убранство, и нарядная тысячная толпа, и высящийся над ней величавый сладкозвучный проповедник. Он не только не слышал, о чём говорит преосвященный, но даже не пытался слышать, настолько всё слилось для него в едином ослепительном видении. Москвичи, напротив, не только улавливали слова Прокоповича, но и легко открывали за ними потаённый смысл.
Преосвященный гремел с амвона, взывая не к толпе, к России:
— Нагружай корабли свои различными товарами, продавай, покупай, богатися, мати моя, раю мой прекрасный! — Голос Феофана стал вкрадчивым, елейным. — Только блюдися, мати моя Россия, блюдися, раю мой прекрасный, ползущих змеев-бунтовщиков, которые по подобию змея райского назло подущают. — Голос снизился до свистящего шёпота, столь правдоподобного, что тамбовец вздрогнул от страха, оглянулся. Вокруг были напряжённые, как бы иные лица, и глаза у всех беспокойно бегали, точно каждый чувствовал великий грех.
Грозно взирал сверху разгневанный Вседержитель, кружились под куполами сизые облака ладана, тяжко дышала толпа.
А голос Феофана снова набрал силу и гремел уже под куполом собора, ополчаясь на неведомых людей, которые подучают россиян стать яко бози, пожелать высочайшей власти.
— Не тако бо бедствиям вред наносят врази посторонни, яко врази домашние, — неслось над толпой. Загудели дворянские ряды. Высоченный Преображенский офицер нагнулся к приятелю, прошептал явственно:
— Ловко он прошёлся насчёт верховных, барон.
Приятель, беспечный барон Серж Строганов, хохотнул:
— А ведь он и впрямь о верховных. Вот это смело, вот это по-нашему.
Гудел бас преосвященного:
— И помните, россияне: которая земля переставляет обычаи свои, та земля недолго стоит! — Да ведь это прямое указание на кондиции и замыслы верховных против самодержавства. Самые тугодумы, казалось, догадались об этом. Толпа зашумела, загомонила.
Барон Серж, расталкивая толпу локтями, рванулся к выходу: первым разнести по Москве весть о смелой речи Феофана Прокоповича. Отлетел в сторону под локтем барона тамбовский купчик. Он один так ничего и не понял.
ГЛАВА 14
На масленицу в доме протопопа Архангельского собора Родиона Никитина по старинному обычаю шла гостьба толстотрапезна. А древнерусские обычаи протопоп соблюдал свято. «Да и как мне не блюсти старину, коли в моём храме покоятся бренные останки и Ивана Калиты, и Дмитрия Донского, да и косточки первых Романовых тоже отдыхают!» — шумно вздыхал тучный и краснолицый протопоп, придавая лицу соответственно постное и смиренное выражение. Но в глазах его нет-нет да и мелькала чертовщинка. Ибо куда более долгих постов любил он весёлые праздники, и особливо масленицу.