И вот теперь Коллети просит вслух назвать имя возможного патриарха. Назови, а потом другой Рибейра раструбит о том на весь свет. Дело опасное. Весьма, весьма! И все молчали. Один Осип Решилов фамилию свою оправдал и рубанул со всей решимостью:
— На патриаршем престоле одного иерарха и вижу — архимандрита Троице-Сергиевой лавры Варлаама. Пусть он и не учен, но благочестив и твёрд в православии. И к тому же, — Оська усмехнулся и глянул на Коллети не без наглости, — новая наша царица Анна избрала отца Варлаама своим духовником!
За столом все загудели от неожиданности. Варлаам — духовник Анны! Теперь хитрый Коллети даже имя Феофилакта Лопатинского назвать не решился. И только Аврамов сказал после раздумья:
— Что же, троицкий архимандрит хотя и прост, но веру нашу и впрямь блюдёт твёрдо. Я, признаться, Родион, думал, что Анна тебя духовником своим изберёт, ты ведь столько лет служил при ней в церкви в Измайлове и был там ей духовным наставником.
— Э... нашёл что вспомнить, Михайло Петрович! — Хозяин один, казалось, был равнодушен к назначению Варлаама, весело оглядывая уставленный цветником узор блюд (служки подали рыбную перемену). — Ну да, — продолжал чревоугодник, — служил я протоиереем в Измайлове, но царевны, что старшая Екатерина, что младшая Прасковья, не больно-то меня слушали. А что касаемо средней сестрицы, Анны, — хозяин насупил брови, словно вспомнил нечто неприятное, и промолвил уже тише, — тяжёлого она уже тогда была нрава, други, не слушалась ни покойной матушки-царицы, ни меня, аз грешного. Всё делала по своей воле, и то господам верховным, когда они её избирали, след было помнить!
— Ну а к немцам, к немцам-то как твоя дщерь духовная относилась? — не отставал с расспросами Аврамов.
Гости заулыбались — всем было ведомо, сколь бурно восстаёт против немецкого засилья «неистовый Михайло». На днях к самому первенствующему числу Верховного тайного совета князю Дмитрию Михайловичу Голицыну с тем обратился. Ещё при Петре II Аврамов сочинил целый трактат «О благих в обществе делах», где выдвигал многие не слыханные прежде пропозиции: к примеру, ввести в России адвокатуру, дабы защищать в судах бедных людей, или начать печатать бумажные ассигнации, коим государство Французское при банкире Ло расплатилось со своими долгами. Князь Дмитрий сими пропозициями заинтересовался и спросил: где книга? Тут «неистовый Михайло» и поднял шум о засилье немцев на самых верхах. Выяснилось, что книга его «досталась в руки лукавого Остермана и у него до времени погасла».
И хотя князь Дмитрий обещал книгу у Остермана взять и некоторые пропозиции в Совете рассмотреть, «неистовый Михайло» долго ещё гудел, что негоже русские дела решать немецким обычаем. Но ежели старый Голицын и сам был супротивником немецкого засилья при дворе и Аврамову за те обличения ничего при том верховнике не грозило, то неизвестно было, как поведёт себя в том вопросе Анна. Вот почему все с таким вниманием слушали ответ хозяина — он-то знал Анну ещё по её девичеству в Измайлове.
— К немцам как дщерь моя духовная относилась? — Протопоп повторил вопрос Аврамова не без задумчивости. Затем осушил целый бокал рейнского и сказал открыто: — Всегда их любила. Вот как я рейнское жалую, так и она немцев жалует. Да ты разве, Михайло Петрович, о её нынешнем полюбовнике, конюхе Бироне, ничего не слыхивал? Дай срок, вернут ей наши дурни гвардионцы полное самодержавство — все мы о том Бироне услышим. При ней никакой патриарх супротив Бирона не устоит, да и не нужен патриарх Бирону. Человек случая, как Бирон, другой человек случая, как наш Прокопович, куда ближе, а главное — угодней. Посему Феофан и пел вечор акафист Анне-самодержице в Успенском соборе!
После этого горького заключения хозяина все поскучнели. Один Осип Решилов не унимался и всем предлагал свои тетрадочки. Одну из них засунул он и в карман полушубка Ивана.
Никитин только у себя дома обнаружил сей нежданный презент, и когда раскрыл тетрадочку, то узрел заглавие: «Житие новгородского архиепископа еретика Феофана Прокоповича». То был от руки переписанный памфлетец Маркела Родышевского с вольными вставками отца Ионы.
У Ивана родилась было смутная мысль — сжечь эту коварную тетрадочку, но мысль эта как-то испарилась, и тетрадочка осталась лежать на его письменном столе, пока и сама не испарилась.
ГЛАВА 15
После обеда князь Дмитрий прилёг вздремнуть по старомосковскому обыкновению. Чувствовал, как ноет рука. «Должно, к перемене погоды», — подумал ещё князь, погружаясь в глубокий сон.
Проснулся так же нежданно, как и заснул, оттого, что в соседней горнице Ефим затопил печку, весело и дружно затрещали в ней дубовые поленья, а Ефим и старик бахирь Панкрат, недавно заявившийся в боярский дом после хождений по святым местам, полагая, что самого князя нет дома, по капризу любимой княжеской внучки Наташи, завели старинную песню.
На пиру-то сидело полтреть-ясто бояр, —
густым басом выводил Ефим, и князь живо представил, как ходуном ходит его широкая борода лопатой.
Они крепкую думали думушку единую,
И как будет извести царя православного... —
тонким дискантом бродяги-лирника поддержал его Панкрат.
Он покатится наш батюшка православный царь,
И по белу свету, по усердию.
И по усердию, ко Благовещенью... —
дружно слились голоса певцов. Весело трещали высушенные с лета поленья в русской печи, изукрашенной травами и единорогами.
Мы закатим-ко, ребятушки, пушку медную,
И во пушечку заложим ядро свинцовое,
И расшибёмте, ребятушки, золотой берлин,
Ушибёмте царя православного!
— Ушибёмте царя православного... — Наташа влетела в опочивальню и замерла от неожиданности: — Ой, дед, ты дома? — Песня в соседней горнице тотчас оборвалась.
— Значит, так, свет Наталья, ушибёмте царя православного! — Дмитрий Михайлович усмехнулся и пригладил волосы внучки. Сердиться не стал — больно ко времени пришлась старинная песня.
— Каковы же были бояре старого закала, коль народ про них такие песни слагает? — Князь Дмитрий задумался, — Государю мы обязаны только службой, но не честью и не отечеством! — Гордостью и надменностью веяло от этой старинной боярской присказки. — А Татищев ещё болтает, что на Руси не было своей аристокрации. Да что они ведают о гордости, служилые дворянчики, в поместьях которых всегда был волен царь. Иное дело боярские вотчины, столетиями записанные за одним родом. Недаром царь Иван Васильевич, казня боярина, чинил лютую расправу и его вотчине за преданность мужиков боярину. И не той ли мужицкой преданностью держалась боярская твёрдость? — Князь Дмитрий посмотрел, как за окном ветер развеивает дым, вздохнул. — В то время не цари нас, а мы царей и великих князей учили. Да что говорить о прошлом, коль недавно государь Пётр Алексеевич Боярскую думу извёл, заменил чиновным Сенатом. И все стали равны в обязанностях. И Пётр назвал это регулярным государством всеобщего блага! И его, Гедиминовича, заставил нести шлейф за солдатской жёнкой...
Воспоминание об этом унижении всегда пробуждало злость, а злость давала немалую силу. А сила так нужна была сейчас, ох как нужна была ему эта сила! С приездом Анны всё уплывало из рук верховных. И прежде всего — власть. Один Василий Лукич Долгорукий не впадает в отчаяние. По-прежнему ровен, весел. И делает то единственное, что возможно: сторожит Анну от сношений с неприятельской партией. А среди неприятелей почти весь генералитет, двор. И в самом Верховном совете тайные неприятели: Остерман, Головкин.