Несказанно обрадовался появлению герцогини Мекленбургской и Пётр Шереметев: значит, Анна не гневается на род Шереметевых. С великой бережностью отвёл он Екатерину Иоанновну в комнаты сестрицы. По пути герцогиня Мекленбургская, тяжело опираясь на горячую сухую руку молодого Шереметева, не без удовольствия быстрым взглядом оценила его стройную, широкоплечую фигуру, крепкие ляжки, обтянутые кавалергардскими лосинами. Молодой Шереметев покраснел, и это тоже понравилось стареющей герцогине. Пётр Шереметев, со своей стороны, заметил: а с ней можно сделать придворный карьер. Уговаривая Наталью, Екатерина Иоанновна не сердилась, а как бы мурлыкала. Ведь за ней стояли сила и воля самодержавной императрицы. И наконец, за её доводы говорили рассудок и здравый житейский смысл: известно же, что оный смысл всегда на стороне силы.
Наталья наклонила голову то ли под тяжестью густых русых волос, то ли от горя. В голосе Екатерины Иоанновны было что-то даже нежное, материнское, участливое:
— Ты ещё молода, не сокрушай себя безрассудно. Будут и другие женихи, окроме князя Ивана. Ещё лучше будут. — И мясистая рука Екатерины Иоанновны ласково легла на её колено, глаза смеялись, перемигивались с глазами братца Петруши: — Ещё лучше будут!
И вдруг перед Натальей промелькнул тот весенний радостный день, когда она впервые увидела своего наречённого. Да что ей вся эта жизнь, если надо пожертвовать памятью о том дне, который никогда не повторится и ради которого она, может быть, и вообще-то родилась на свет.
В темноте кареты Наталья даже улыбнулась, вспомнив, как перекосилось лицо толстой Салтычихи, когда Наталья отбросила её руку.
— Какое мне утешение и честь, что когда он был велик, так я с радостью за него шла, а когда он стал несчастлив, отказать ему. Я не имею такой привычки, чтобы сегодня любить одного, а завтра другого, хотя нынче такая мода! Я в любви своей верна.
Слова Натальи ожгли толстую герцогиню, как пощёчина. Всем знамо, что не было в Москве более ветроходных жён, чем Екатерина Иоанновна и её сестрицы. Чёрные усики на верхней губе герцогини нервически запрыгали. Она не сразу нашлась, что сказать, и только с порога прошипела:
— Ты за это кровью умоешься!
Сестра императрицы могла себе позволить крепкие выражения.
Двери хлопнули, братец Петруша бросился вслед за разгневанной герцогиней, а она осталась одна. Никто не посещал более её, никто не заглядывал в её покои.
Карета давно уже миновала дворец, а весёлые звуки кадрили всё ещё звучали в ушах Натальи. Навстречу бежали, скакали, мчались в открытых санях толпы ряженых, горели смоляные бочки на перекрёстках, освещая весёлые улицы, мелькали медвежьи, козлиные, свиные маски, проносились гвардейские офицеры, переодетые янычарами и Петрушками, франтоватые недавние конституционалисты, выряженные Пьеро и Арлекинами. И всё это с шумом и гамом, смехом и рычанием неслось по кривым московским улочкам на Красную площадь, где били фонтаны красного и белого вина. Высоко в небе лопались ракеты фейерверка, и над пиротехническим изображением императрицы Анны дрожала огненная надпись: «Через тебя исполнятся желания наши».
Но вот замелькали ветхие, покосившиеся заборы московских посадов, и ряженые исчезли.
Народ всё шёл, больше бедный, угрюмый. И точно в насмешку над этим людом радужно вспыхивала иллюминация вокруг далёкого дворца.
* * *
Праздники кончились, и настало лихолетье «бироновщины». То было не засилье иноземцев, а их прямое правление. Когда огромная и неконтролируемая власть находится в руках одного человека, такие политические чудеса, как показала русская история, возможны. Анна, и это единственное, что верно определил в ней Голицын, оказалась совершенно неспособной к управлению страной. Она была лишь именем, и от её имени Россией управляли немцы.
Бирон, по фамилии которого вся эта эпоха и названа «бироновщиной», выступал как верховный владыка, требующий непрерывных подношений и от казны, и от частных лиц. Заработала Канцелярия тайных дел. И снова по Руси полетело «слово и дело», и снова десятки тысяч невинных людей подверглись ссылке, пыткам, разорению имуществ. Кнутобойничал, впрочем, не сам Бирон, с радостью занимался этим делом Андрей Иванович Ушаков, ставший наконец главой Канцелярии тайных дел. Вся страна была окутана сетью тайных доносчиков, получавших за донос некую часть имущества оклеветанного. Большая часть конфискованных имуществ шла в казну, то есть Бирону, который свободно запускал туда руку.
Иностранные дела взял на себя Остерман. Никто более не препятствовал ему брать взятки у послов различных держав. Больше всех давал ему посол австрийского цесаря. Россия стала преданнейшим союзником Габсбургов. По желанию Вены русская армия была послана в Польшу, сажать на польский трон Августа III Саксонского. Когда же Августа III посадили на престол в Варшаве, он и не подумал стать союзником России — оставался союзником Габсбургов.
По желанию Вены Россия вступила вместе с Австрией в войну с Турцией. Русские солдаты впервые взяли Очаков, вошли в Крым. И что же, по Белгородскому миру Россия, потеряв десятки тысяч солдат, не получила ни Очакова, ни выхода к Чёрному морю, ни Крыма. Австрия снова предала союзника. Остерман же получил от Вены ордена, пенсии, милости цезаря.
Военная коллегия оказалась в руках другого немца — фельдмаршала Миниха. Всё, что ввёл пруссак Миних в русской армии, — неудобную форму, плац-парады, прусский шаг, букли, палочную дисциплину и шпицрутены, — отменять пришлось уже Румянцеву, Потёмкину и Суворову.
Финансы России, этот нерв государственной жизни, оказались под полным контролем кредитора Бирона банкира Липмана. Решено было выколотить из мужика все недоимки, скопившиеся за период голицынского облегчения в податях. В деревни были отправлены воинские команды — на правеж ставили не только мужиков, но и стариков, баб. Стон и вопль поднялся над деревенской многомиллионной Россией. Описывали и отбирали последнюю курицу. И всё для процветания банкирского дома Липмана.
Действуя через Бирона, этот банкир наложил свою тяжёлую руку на уральские заводы, астраханские рыбные промыслы, московскую торговлю. Был открыт полный доступ иностранному капиталу, и Невский украсился вывесками на английском, французском и немецком языках.
Двор из ненавистной для Анны по воспоминаниям о кондициях Москвы снова вернулся в Санкт-Петербург. Здесь, ближе к своим остзейским поместьям в Эстляндии, Лифляндии и Курляндии, спокойней чувствовали себя правившие страной немецкие бароны. В Россию хлынули немцы. Причём это были чаще всего не лучшие немцы. Сюда устремилась вся накипь Германии, почуяв, что в России, этой чудной стране, которая сама отдала власть немцам, легко и просто нажиться. Целые кварталы в Санкт-Петербурге были населены немцами. Чувствовали они здесь себя хорошо и свободно и с высокомерием поглядывали на русских. А русским правительство вдалбливало — кнутом и зуботычиной, — что всякий немец уже оттого, что он немец, выше русского. А коль выше, то и жалованье ему клали в два-три раза выше, чем русскому, и в чины производили через две-три ступеньки Табели о рангах.
При «бироновщине» был момент, когда казалось, ничтожное немецкое меньшинство в России станет правящей нацией, а русские подневольной. Правда, то был лишь момент. При дворе хотели вытравить сам русский дух, осмеять, опорочить, унизить всё русское. Тон задавала Анна. Сама русская, она ненавидела Россию, которая так долго отвергала её. Немецкий язык считался при дворе единственно приличным языком. Барон Корф, назначенный президентом Академии наук Российской империи, по-русски не говорил. Все академики, за исключением пиита Тредиаковского, были немцы. А Тредиаковского почитали шутом.
Вышучивали знатные русские роды и фамилии. С особым удовольствием Анна определила в шуты внука Василия Голицына[85]. Когда она била его по щекам, ей казалось, что она бьёт всех Голицыных, а особливо князя Дмитрия, — била всласть, за гордость!