Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Просили Таню свое слово сказать с высокой трибуны.

С этой трибуны будто вся земля видна. Разве поведаешь, как шла она речь держать! Не звезды ясные мерцали на небе — то сияли в зале на скамьях глаза ее подруг и друзей.

Только высказать ли девушке всю гордость, радость за себя, за своих подруг, за всех людей!

— Скажу вам, дорогие товарищи, поведаю вам: что у вас, что у нас жизнь идет по-новому, по-хорошему, по-советскому. Спасибо вам, товарищи, что вы горы сдвинули, что во льдах пшеницу вырастили! А мы, ткачи, весь наш народ оденем в ткани нарядные, разноцветные… Стары-то тропинки все исхожены — по ним ходить не велик труд, не велика и честь. Новы пути не изведаны — ходить по ним нелегко. В первый раз я сама новым маршрутом шла не без опаски. Да не даром шла — свое счастье нашла. За мной пошли тысячи.

Поделилась Таня также и сомнениями своими:

— Одного в толк не возьму: всех я своей работой уверила, до сих пор не могу уверить одного Нифонта Перфильича — ворчит на меня, что перепутала я ему все расчеты, все таблички. Табличкам-то его, может, сто лет в обед. А ведь жизнь-то не камень — на одном месте не лежит, а все вперед бежит.

За высоким столом слова ее приветствовали рукоплесканиями. Добрый голос из-за того высокого стола услышала Таня: что, мол, есть еще такие люди, про которых не зря говорят: пока гром не грянет — ленивый не перекрестится. «Нет, Таня, ты не спутала дела, а фонарь перед ним зажгла. Та табличка хороша, которая освещает нам путь в работе. А та, которая устарела и стала мешать, — она не стоит ни гроша».

Словно ветер зашелестел в листве — прокатился веселый гул по всем рядам.

Говорила Таня Клязьмина:

— А что теперь дороже всего на земле? Все капиталы ценим мы не по-старому. На прежнюю-то мерочку нас ныне не мерь. Где есть воля, там есть и путь. Вот что дорого нам!

…Счастливая эта минута навсегда в сердце у молодой ткачихи осталась. Торопилась она на фабрику — скорее подруг повидать, свою радость рассказать. А Нифонт Перфильич все над табличками своими сидит. До того нагляделся, что вся цифирь перед ним запрыгала, заплясала, повела хоровод. И цифири в его табличке стало и тесно и скучно, рвется на простор.

Все на ткацкой ждут Таню. Глянул Нифонт Перфильич — а перед ним она сама!

Тут его таблички посыпались на пол. Нифонт Перфильич не стал их собирать, убежал в дальнюю комнату.

Не через день, не через два, но как ни дулся, а сам пришел к Тане Нифонт Перфильич и с благодарностью говорит:

— Не Магомет к горе, так гора к Магомету… Не зря это сказано: искру туши до пожара. Но этот пожар не потушить, и сам сгорит тот, кто его тушить вздумает. Я понял все. Потому его не потушить: загорелся он не от свечи, а от народного сердца. Был у меня, Таня, на сердце ледок, но растаял. Быть по-твоему: давай писать таблицу заново!

С радостью Таня отозвалась, но и погордилась, что ее золотая крупица труда всей Советской стране пригодилась.

Золотой ключ

Недавняя большая война непроглядной тучей на Советскую землю шла. Только солнце-то наше взошло высоко, не застить его никому!.. В том-то и сила наша, потому-то и широк у советских людей разворот в любом деле.

Зима седыми гривами метелится на дворе, лес дрогнет на ветру, знобит его сиверко. А непогодица-метель запустила свои неугомонные прялки, прядет и прядет на околице и в поле. Столько она напряла — раскатила белые полотна по всей земле, во все концы!

Зима сердитая. Трещит мороз. Ветер улюлюкает, воет, лоскутья дыма теребит, над фабриками носит.

Фашист в подзорную трубу из-под Ржева мутным глазом разглядывал на Кремлевской стене зубцы, бойницы, башенки считал, прикидывал: мол, сколько их. Да так и не сосчитал, не пришлось. Как он ни пялил глаза, с каждой версты лезут к нему в подзорную трубу березовые кресты вперемешку с осиновыми.

Фашистами эти украшения строганы. Крестовинами гитлеровцы, убегаючи, свой бесславный путь метили…

В ту памятную зиму и приехал к нам в Иваново Михаил Иванович Калинин; приехал он с народом потолковать, помочь, указать, за что следует — похвалить, а другого, может, строгой товарищеской критикой полечить. Это лекарство надежно, в любое время полезно.

Простое слово он привез, доходчивое, всякому понятное, такое, что и цены ему нет! Кто же Михаила Ивановича не знал! Кто же его не любил!

Вся его большая судьба, вся его славная борьба связана с миллионами рабочих людей. И крестьянам от него также всегда почет, уважение и внимание.

На слете колхозников выступал он. Так говорил, будто слово свое, каждому в душу клал. Это-то и дорого. Сколько колхозов в нашей области, и все они перед ним как на ладони! Все знает: где чисто жнут, а где грачей подкармливают прямо на полосе. Ну, таким-то не больно весело было сидеть на скамейках. И в жар и в холод бросало! С руководителей-то, говорил, мы в первую очередь спрашивали и спрашивать будем — не слов да посулов, а хороших дел, расторопности, разворотливости да хозяйской заботы о большом и малом.

До каждой избы, до каждой конторы, до каждого колхозника донесли его наказы и советы делегаты, когда разъехались по своим местам.

В те дни собирались ткачи на Большой мануфактуре — старые и молодые работники и работницы. Думы у всех на одном сошлись: пригласить, бы, мол его, Михаила-то Ивановича, к нам на фабрику хоть на самую короткую минуту.

Молодой помощник мастера, веснушчатый Венька Обручев, — он еще вот вот собирался заявление подавать в комсомол, — так он, этот самый Венька-то, может, жарче всех желал, чтобы навестил именно их Большую мануфактуру Михаил Иванович. Новой ее зовут не зря: в первую пятилетку выстроена, в ней все, начиная с самого нижнего камня фундамента и кончая острым стальным шпилем на главной трубе, сделано советскими мастерами.

Старая ткачиха Анисья Пантелеевна была в тот день счастливее всех.

— Я, — говорит она, — дорогого Михаила-то Ивановича слышала, еще когда молода была, стояла с ним рядышком, все слова его помню. Приезжал он тогда к нам в Родники, когда собирались пускать на полную мощь Родниковский комбинат.

Много, много хорошего припомнила она! Венька-то Обручев слушал ее, наслушаться не мог.

Пока-то они думали, как позвать к себе Михаила Ивановича, кого послать за ним, а он той порой, на радость всем рабочим, без провожатых сам нашел дорогу на Большую мануфактуру. Идет, стало быть, прямо к рабочим в цех. На шапке, на воротнике не успели растаять снежинки, сверкают блестками.

Белым платком он очки протер. Заметно, что годы-то большой работы легли ему на плечи. В глазах его — ясных, правдивых — всю его душу читай. Под заводскими сводами он сам с малолетства рос. Завод, фабрика ему давно знакомы. С рабочим человеком он как с братом брат.

Будто вместе с ним в корпус к рабочим праздник пришел. Всякому хочется услышать, увидеть его. Всем его мудрое слово было нужно, всем оно было дорого.

Разве такие беседы перескажешь!

Остер слух у Веньки, да ноги еще коротки: чье-то высокое плечо застит ему. Но он приклонился, вынырнул из-под чьего-то локтя и очутился ну прямо-таки близехонько от Михаила Ивановича. Сердце у Веньки так и токает от радости, норовит оно ласточкой выпорхнуть, вскрылить выше всех.

Слушает Венька, сам думает: «Напишу-ка я сегодня же письмо на фронт отцу — скажу ему, что стоял-то я рядом с самим Михаилом Ивановичем Калининым, что работаю я теперь еще лучше, как родитель мне присоветовал».

Хочется Веньке хоть одно бы словечко промолвить Михаилу Ивановичу — самым счастливым человеком на земле стал бы Венька. Но духу, смелости не хватает у него. Да и как ты прежде старших сунешься? Даже оторопь, ровно озноб, пробирает его.

Тихо Михаил Иванович говорил, но так, что никогда его слов нельзя забыть. Будто слово свое он из глуби сердца брал и всем в душу клал.

И того, помнится, коснулись: много ли сил у нас, хватит ли их, чтобы гитлеровца-захватчика вогнать в гроб и кол осиновый забить.

60
{"b":"585987","o":1}