А Ермошка трется по-за спинами, лопочет что-то, никто его и не слушает. А сам все на лес поглядывает, скоро ли на лошадях с шашками да с нагайками выскочат. Все сроки прошли, не появляются конные. Уж и сходке скоро конец, скоро по домам расходиться станут, в разны стороны рассыплются. Засосало у Ермошки под ложечкой. Другие-то говорят тихонечко, кому кашлянуть надо, рот картузом закрывают, чтобы на голос не пришел незваный кто. А Ермошка насвистывает на все лады. Одна бабка и прикрикнула на него:
— Не рано ль рассвистелся? Подожди скворцом разливаться-то.
С того ли, нет ли — на Ермошкин свист тут из лесу с разных сторон выходят сразу двое: Прон и Влас, у обоих этак же по корзинке. Прон весь оцарапанный, рубашка и штаны в клочья изодраны, а на лице и на руках болотная тина. А Влас ничего, чистый, только хмур больно. У обоих глаза горят. Закадычные друзья Арсеньевы, а на сходку к шапочному разбору явились.
Не любил этого Арсений. Сам был аккуратен, слово свое ценил.
— Где это вы, дружки мои, путешествовали? — спрашивает обоих.
А они-то ему чуть не в один голос и отвечают:
— По сорок лет мы на фабрике отработали, ни на минуту к делу не опаздывали, а ныне статья такая подошла. Вышли мы, как условлено было, самыми последними. Пришли мы вовремя, но по пути дело нашлось, а какое — сейчас скажем. Вошли в кусты, глядим — на ветке миткалевый бант, а от него нитка по лесу тянется. Постой, думаем, не на то мы ее пряли, чтобы нас этой ниткой скрутили. Я и давай эту нитку в мотушку сматывать с кустов. А у Прона другой моток пряжи изгодился, он и потянул его в сторону, через болото, к трясине гусиной, от куста с заметкой. Вот и опоздали.
Вынул Влас из корзины моток, тряхнул им и спрашивает:
— Ну, прядильщики, сознавайтесь. Кто потерял? Ты потерял, я нашел, отдам и на чай не потребую, бери по чести.
Все молчат, брови нахмурили. Поняли, зачем эта нитка была протянута.
Ходит Влас, всем в глаза пристально поглядывает. Все в глаза ему прямо глядят. А на Ермошке и лица нет. Головенку в плечи вобрал, словно над ним топор занесен, и насвистывать бросил.
Арсений и говорит ему:
— А ну, глянь в глаза мне прямо.
Окаменел Ермошка.
Подошел к нему Влас:
— Твоя нитка? На кого ты ее заготовил? На нас, на рабочих.
Да как хватит его по уху!
Второй поддал, да третий добавил… С того дня больше не показывался Ермошка на улицах.
А фабричные после той сходки веселей стали поглядывать и по всем-то фабрикам ленинское слово разнесли.
Арсений всегда был с рабочими, и поймать его по цареву указу никак не могли, — зорко его фабричные люди оберегали.
Поручение будет
1
Летом пятого года, — об этом рассказывал делу тому верный свидетель, боевик, по конспиративной кличке «Стрела», он с друзьями доставлял в Дубки (лесное местечко недалеко от Шуи) оружие: винчестеры, револьверы, — товарищ Арсений назначил в Дубках военное учение боевой дружины.
Боевики незаметно перенесли в лес оружие, припрятали. В этот день Арсений оставался в городе, в Шуе. Стрела в куртке дровосека возвращался из лесу на конспиративную квартиру, туда, где жил Арсений, к ткачихе тете Кате.
Вечерело. У крылечка дочка тети Кати сидит да жестянкой желтый песок меряет, ссыпает в кучки. Вскинула глазенки.
— Дяденька, чей ты?
— Да я, милка, квартирант здешний, — отзывается Стрела.
— У нас таких квартирантов нет.
Очевидно, одежда дровосека показалась девочке подозрительной.
— Нет, а теперь будут.
И уже Стрела в темных сенцах.
Девочка снова принялась мерить песок баночкой.
Квартира пуста. Арсения нет. Хозяйка тетя Катя еще не возвратилась с фабрики. Но Стрела не раз бывал здесь, потому он, как дома, спокойно вынул из-за дощечки в простенке запретную брошюру, которую советовал ему прочитать Арсений, раскинул куртку, лег на полу и стал читать.
Вдруг слышит — заскрипели половицы в присеннике. По усталому скрипу половиц слышно — хозяйка бредет, ее походка. С работы идет — словно гору на плечах несет.
Вошла, села у перегородки на сундучок, руки, словно плети, в бессилии опустила. Розовая повязка в пуху, брови пухом запорошены, на руках синие жилы перехлестнуты в узлы, в лице ни кровинки, глаза печальные, утомленные. Вся она словно окостенела на сундуке.
Долго глядела грустными глазами вокруг, потом глубоко вздохнула.
— Ох ты мне, нет больше моей силы-моченьки! Породил господь род людской на одно мученье, попустил на измывательство.
— Что, устала, тетя Катя? — Стрела отложил книжку.
— Вконец извелась. Еле дошла, одубовели мои ноги за двенадцать-то часов. Не своим горем придавлена, чужая боль больнее своей, не стерпела ныне, чуть в глаза фабричному приставу не наплевала. Ироды, окаянные, когда же придет на них погибель! Норовят человека в грязь втоптать!
Оперлась тетя Катя синими локтями о колени, уткнулась лицом в ладони и еще раз горько вздохнула. Отошло немножко от чуткого сердца, стала рассказывать о своем недавнем огорчении.
Только она повела речь — входит Арсений. Присел он рядом с тетей Катей на сундучок. Стрела на раскинутой куртке против на полу сидит — ноги калачом.
— Говори, говори, тетя Катя, я тоже послушаю, — просит Арсений. Чуток он был к простому-то рабочему слову, вникал во все, что говорилось фабричными.
— Сердце мое разрывается, — продолжала ткачиха, — о Тасе Четвериковой тужу. С нашей ткацкой она. Есть такая славная девчоночка у нас — невеличка, круглоличка. Сами-.то они из деревни недавно приехали. Нужда пригнала на фабрику. Отец ее, Митрей, по двору фабричному за грузчика. Таиска — умница девчонка, что послушна, что уважительна! А работяга-то какая! Может, видели — мимо окон с книжечками бегает в воскресную школу? Кажда строчечка, кажда буковка у нее в книжке горячен слезой омыта.
— Что, туго ученье дается? — участливо спросил Арсений.
— Полно те! Не в пример другим, говорят, понятливее ее ученицы нет. На ткацкой не угнаться за ней и старой хлопотунье, в школе-то, сказывают, каждое слово учителя ловит на лету. Вот какая! Чуть намекни ей — она уж и поняла. Не повторяй больше. Не то что другим — одно и то же десять раз долби!
— Так кто же ей мешает? — перебил рассказчицу Стрела.
— Вся помеха — родной отец. Слышать не желает про ученье. «Все это, бает, напрасно. Все равно ткачиху не поставят, скажем, в контору». Вон у человека еще понятье-то какое!
— Что же, она собирается в контору? — вспыхнули любопытством глаза Арсения.
— Спит и видит она — выбиться в учительницы. Вот что одумала-загадала. Без книжки-то дня не проживет. Всё бы читала, всё бы читала! Подружки-то в гулянье да в наряды, а она каждую лишнюю копейку сберегает на тетрадку. На сухой корочке сидит, во всем себе отказывает. Есть дешевенькое платьице — и тем довольна. Вся ее отрада — ученье. Ведь какая жизнь! Ни продыха, ни просвета… И бранят ее, и бьют, а она знай свое. И никто ей ласкового слова не скажет, не ободрит, не присоветует. Не ровен час, не сдюжает — может ни за что пропасть… Нападает на нее такая минута — становится Тася отчаянной, решительной…
Заметил Стрела, что при этих словах взор Арсения озаряется все больше и больше светлой сердечной тревогой и любопытством к жизни еще совсем незнакомого, но, очевидно, интересного для него человека.
— …Ныне на смену явилась она, словно с похорон, грустная, глаза заплаканы, на щеке синячок. Эх, горе-горенское!
«Что с тобой, Тася?» — спрашиваю.
А вот, оказывается, что. Прибежала она вчера со смены, кусок в руку, книжку в другую да в чулан. Сидит читает. Пришел отец. С него в конторе целковый штрафа сгребли, потому и злой. Вот он и рыкнул на девчонку: «Всё с книжками? Эка купецка дочь! Кому твое-то ученье нужно? Только зря голову забиваешь. Чтобы больше не видел твоих книжек!..»
Тася книжки схватила — да на чердак. На перекладинке примостилась.