Толстой успел лишь коротко повидаться с Соломонидой. На миг испытав прежнее волнение в крови, охваченный прежними мечтаниями, он, не теряя времени, выехал в лагерь.
Он настиг замыкающие подразделения войска, вырубавшего по приказу начальства лес в бассейне Аргуна и притоков Джалки. Батарейная 4-я батарея, куда он был определен в качестве уносного фейерверкера, состояла при отдельном отряде генерал-майора Вревского. Орудиями в батарее командовали подпоручики Ладыженский и Сулимовский. Лев Николаевич и на этот раз принимал участие в походе в качестве волонтера.
Он пробыл в лагере недолго. Впрочем, лагерная жизнь не была для него в новинку: то же спокойствие солдат перед лицом Необходимости, те же заботы о сапогах, шинели, о лошадях, разговоры о войне и о доме, неожиданные шутки и смех… Николенька ушел вперед с отрядом Барятинского, и Лев не повидался с братом.
Семнадцатого января в девять вечера отряд Вревского выступил к ущелью вдоль реки Рошни. В воздухе было тепло и влажно, грело солнце и растопило снег, к сапогам прилипала грязь, кое-где образовались лужи.
Лев Николаевич с нетерпением ждал встречи с братом. Потрескивали сучья под копытами лошадей, под ногами пехотинцев. И больше никаких звуков. Все затаилось. Спускались сумерки. В воздухе похолодало. И наконец, возле укрепления Урус-Мартанское («мартан», «мартдон» на аланском означает то же, что «валерик» на чеченском — река смерти), впереди послышались шум, перекличка — отряды Вревского и Барятинского встретились. В полутьме, спотыкаясь о сучья, боясь попасть под лошадь, Лев побежал искать брата. Он нашел его, голодного, продрогшего, недалеко от батареи. Братья бросились в объятия друг друга. Взаимные расспросы их были отрывистые, быстрые, отдых отряду был дан короткий.
Подскакал посыльный, о чем-то поговорил с командиром батареи, и тот, позвав к себе Льва Николаевича, просекой провел его к небольшой полянке, на которой можно было разглядеть орудие и кучку солдат, один из которых вслед затем вывел из кустов двух лошадей.
— С этим орудием и с командой отправляйтесь немедля в Герзель-аул, там сдадите орудие и можете вернуться в Старогладковскую, — сказал командир батареи.
Итак, надежда побыть с братом рухнула. Лев Николаевич отбыл, не дожидаясь, пока выступит отряд. Лошади, ударяя копытами по затверделой земле, по тонкой корочке льда, стянувшего лужи, потащили орудие. Герзель-аул находился между укреплениями Хасав-Юрт и Куринское. Команда благополучно достигла Герзель-аула. Ничего замечательного в этом урочище не было, и Лев Николаевич, отдохнув денек, поспешил в Старогладковскую. Он с нетерпением ждал возможности вновь повидать Соломониду и сесть за роман.
Глава седьмая
ФЕЙЕРВЕРКЕР 4-ГО КЛАССА
1
Вот уже более недели он писал, ежедневно охотился, слушал рассказы казаков, смеялся их шуткам. Записывал их песни. Сведения с места боев были неважные: много потерь, подчас бессмысленных. Особенно в Малой Чечне.
Студеным днем, возвращаясь с охоты, Лев Николаевич застал во дворе Садо и Балту, маркитанта. Они сидели на завалинке, и Балта пел песню на чеченском языке. Садо кинулся Льву навстречу. Лев по-русски обнял его, твердя:
— Спасибо, спасибо за вексель, Садо.
— Зачем спасибо, — отвечал Садо, — я твой кунак.
Они обменялись новостями. Садо, показывая руками, как стоял стол и сидели игроки, сказал по поводу своего выигрыша, что он Кнорринга перетянул. И опять показал, как тянут веревку. Кнорринг, проиграв пятьсот рублей, удивился, когда Садо взамен денег потребовал вексель. Его, Льва, вексель. Кнорринг был очень недоволен. Конечно, он не показывал вида, но… Садо подыскивал сравнение — он стал вялый и желтый, как высохшая трава. Ему было жалко проигрыша.
Толстой угостил обоих, и стало еще веселей, и он сказал:
— А что за песню ты пел, Балта?
— Нашу. Чеченскую. Он тоже поет, — и показал на Садо. — Он немного сам сочиняет.
— Давай я запишу, — сказал Толстой. — Пускай у меня останутся ваши песни.
И он согласился, неизменно покладистый, неунывающий Балта. Это можно. Петь так петь. Медленно? Четко выговаривая каждое слово? Можно и это. Все можно.
— Нет, нет, не так! — кричал он, заглядывая в запись Толстого. — «Су еда» пиши отдельно, а дальше «су стигиль периара яльчи даохилли…» — «я улетела бы на небо…».
— После будем переводить, говори всю фразу, — сказал Толстой.
— Фразу? Невеста говорит… И у Садо про невесту.
Балта и Садо то и дело спорили, перебивая друг друга и уточняя русский перевод. И Лев становился арбитром, потому что строка и по-русски должна была иметь смысл и некую законченность. Ему приходилось зачеркивать написанное слово, заменять другим… Не думал он, не гадал, что его поэтической записи суждено стать первым письменным памятником чеченского языка.
Лев Николаевич записал Балту, а потом и Садо. В обеих песнях невесты были, можно сказать, бунтовщицы против адата и общества. У Балты девушка, собиравшаяся подняться на небо и пролиться оттуда дождем, знала, что о ней будут говорить: «Распутница». (Балта это перевел как «б….».) В песне Садо не было таких крепких словечек, автор избрал по преимуществу символические выражения, однако и тут девица была строптивая: она не хотела выйти замуж ни за грузинского князя, ни за купца, а только за ночного разбойника.
Толстой справился наконец с записью и переводом и проводил кунаков. Сел за стол — обдумывать и переписывать главы «Детства». Но скоро он и эти занятия оставил. Он получил приказ отправиться в отряд, продолжавший действия в Чечне. Теперь он знал, что такое поход. И стал готовиться к возможной смерти. Его наполнила та отрешенность от всего, чем жил до этой минуты, какая бывает лишь в момент крутого перелома. Он упрятал в стол свой роман, письма. Все это отошло. Быть может, навсегда. Тихо и мирно он разговаривал с Ванюшей и Сехиным, неторопливо примерял мундир, только что сшитый. И со всеми был ласков и терпелив. Все, что еще вчера занимало, нынче казалось суетным и отлетело прочь. Какие у него могут быть заботы? Грозящая гибель заставила на все взглянуть новыми глазами, как бы очень издалека, со стороны. Для житейских волнений не оставалось места. Таинство смерти присутствовало в его сознании, но не угнетало, не страшило.
Он взял с собой из рукописей только дневник. По дороге, проходившей мимо зарослей кизила, мимо буковых деревьев, ему думалось, что в жизни его было очень мало счастья. Не поэтому ли он не чувствовал жалости возможного расставания с ней, а только грусть. Гнездилось лишь опасение, что в необходимые минуты его покинет самообладание и он вдруг не сможет с достоинством принять страдания и смерть. И он молил бога, чтобы тот дал ему силу на это.
Он прибыл в аул Тепли, на левом берегу реки Сунжи, где и застал отряд Барятинского, а главное — Николеньку. Встреча братьев была радостная, однако и на этот раз торопливая. Они ни о чем не успели поговорить — только об устройстве Льва в качестве наводящего фейерверкера к одному из двух орудий 4-й батареи, которыми командовал Николенька. 4-я батарея была поделена между двумя отрядами, и Лев настаивал перед братом: не разлучаться.
Положение Льва даже и после январского похода было все еще неопределенное. И он пробился к адъютанту Барятинского и с некоторой жесткостью в голосе сказал:
— Пожалуйста, напомните князю о моем прошении принять меня на службу в четвертую батарею согласно предписанию генерала Вольфа.
Адъютант улыбнулся, пообещав в точности передать слова Толстого, и уже через полчаса объявил:
— Вы можете занять место у орудия в четвертой батарее.
Отряд Барятинского почти без сопротивления занял несколько аулов. Война всегда — цепь неожиданностей. Почему в одних случаях противник пассивен, в других преследует упорно? Пока переправлялись через Хулхулау и двигались к аулу Инды-Юрт, обстрел со стороны воинов Шамиля был ожесточенный. Но вот зимним февральским вечером подошли к берегам Гудермеса, вступили в аул Маюртуп, один из самых обширных на всем пути, — и странная тишина: ни выстрелов, ни криков… Лишь в самом ауле пряталась горстка чеченцев, поклявшихся во славу газавата зарезать командующего отрядом князя Барятинского. (Барятинский принял на этот счет свои меры: он расположился со своим штабом на окраине.)