Пожилой татарин — ровный ряд морщин на широком лбу — ростом пониже Абдуллы, взял Абдуллу за плечо, стиснув, повернул и ударил в спину: уходи!
Володька, задыхаясь, кинулся за Абдуллой, татарин перехватил его и, как он ни рвался, удержал.
— Не надо, малшик, — сказал он негромко, но твердо. — Иди домой. Мы накажем его. Иди, пажалуста, иди, дорого́й. Он болшой, силный, года два старше теба. Честна слова! — И отер платком кровь с Вовкиного лица.
Абдулла скрылся за поворотом, а пожилой, морщинистый заботливо гладил Вовку по голове, приговаривая:
— Ты кароший малшик. А быть злой не нада. Ну, пажалуста… — От этих слов и рук точно исходили мягкие токи и отчасти плавилась злоба внутри.
Володька побрел полузнакомыми улицами. Но, обессиленный, осторожно ощупывая вспухший нос, он думал о том, что будет нападать, пока хватит сил, пока не изведется вконец.
Он обрадовался пустоте и тишине дома, одиночеству своему. Порылся в Алешкиных книгах, откопал тот знаменитый «Чтец-декламатор». С доселе неведомой отрадой стал негромко читать «Сумасшедшего» Апухтина — и весь наполнился сочувствием к бедному человеку. Куда ни посмотришь — всюду человеку худо, черт побери!
Степка во дворе орал во всю глотку:
Эх, яблочко, куда котишься,
Коль нам в руки попадешь, не воротишься!..
а Вова, не вслушиваясь, листал сборник и набрел на «Белое покрывало». И, найдя в этих строчках выражение силы духа, сам ободрился. Он нечаянно вообразил себя на месте приговоренного, которому мать — его, Вовкина мать — пообещала, что в последний миг его помилуют. И вот его приводят на казнь, а он смотрит на балкон дома, что в конце площади. Там он увидит ее, мать. Если выйдет в белом, значит, помилуют, жди. Она вышла в белом покрывале, а ему отрубили голову. Вон — на полу. Глядит его глазами. Что ж, не в этом суть. А в том, что благодаря матери он не дрогнул перед казнью. Гордая женщина! Он прочитал последние строки, как и все стихотворение, вслух, но без пафоса, скорее как слова летописи.
И горько ему стало вспоминать себя, Абдуллу…
2
Алексею повезло. Море было смирное. Словно это не оно два месяца назад грозило гибелью. Положим, настоящая, глубокая осень была впереди, но до поры волнения и ветров Алексей не думал оставаться.
Косяки рыбы шли, подчас сворачивая от сетей, должно быть переговариваясь, сигналя один другому, но жаловаться грех — каждое утро, на заре, в сетях бились судаки, лещи, а там, где расставлены были крупные ячеи, можно было обнаружить и важного гостя, царь-рыбу — осетра. Это была особая рыба, на нее в иных местах и лов был особый.
Алексей и ранее многое умел: прыгать в подчалок, равномерно грести, а тут научился выбирать рыбу из невода и грузить на рыбницу. А погрузка — тяжелая работа: ноют мозоли да ранки на ладонях, разъедаемые морской водой. И в резиновые сапоги вода наберется, и влажная просоленная рыба липнет к телу, руки тянутся содрать ее с себя. И все не мог надивиться: кто тебя смирил, море?
С собой он привез толстый том «Истории древнего мира», иногда под вечер читывал из него ловцам, но времени выпадало, может, какой-нибудь час в сутки. Кое-что и смутило его в этой книге, как, впрочем, и ловцов. Ловцы в большинстве были старые или многодетные; из молодых да малосемейных одни воевали, другие успели сложить голову на германской либо на гражданской войне. У Кабачкова было пятеро, и старики говорили:
— Этот с женой друг дружку не обижают, по всему видно, кажну ночь работают.
Светлые Алешкины волосы выгорели, загорел он пуще прежнего да и посвежел наглядно для всех. И ловцы подшучивали:
— Годок-другой походишь с нами, мы тебе и бабу найдем, оженим, у нас девки ядреные, не чета городским барышням кисейным.
С наступлением темноты звезды разгорались ярче и ярче, с небес спускался великий покой, можно сказать, весь свет виделся с дотоле незнаемой стороны, и на миг Алексею являлась мысль, что это и есть настоящая жизнь: только ты и твои товарищи, да море, рыбы, да солнце или звезды с луной…
По дни становились заметно короче, а вечера длинней — сентябрьские вечера, и Алешкин срок подходил к концу. И тут многое в нем переменилось: с каждой зарей берег звал громче и мысль о доме делалась неотступней.
Слабые сумерки легли на нешибкую зеленую волну. Последний Алешкин день. Заутро прощай, старики. Соседняя рыбница вместе с уловом помчит его к Астрахани. Старики поговорили, ласково поднесли стаканчик горькой перцовой настойки. Кабачков, пошептавшись с товарищами, спустился в трюм. Оттуда он вышел с осетром в руке, дюжим осетром, жирный хвост так и волочился по палубе. С некоторой торжественностью подошел к Алексею и передал рыбину.
— Это не подарок, это тобой заработано, так и матушке своей доложи, — говорил Кабачков, стараясь перекрыть усиливающийся стук волны о борт. Но пока он говорил, пока Алексей, держа увесистую рыбину за голову, смотрел в круглые ее глаза, под шум моря к борту подкатил катер, по всему видно начальственный катер, и оттуда быстро перебрался на рыбницу человек в черном дождевике, а за ним юрко этакий бравый краснощекий парень, и этот расторопный парень прямо-таки прыгнул к Алексею, ловко выдернул у него из рук осетра и бегом, ухватисто справляясь с ношей, — к катеру. Алексей и очухаться не успел…
— Ты что же это, злодей, — крикнул Кабачков, — пошто сироту обираешь? — Но в присутствии начальственного лица побежать за пришельцем не решился.
А тот полуобернулся, сделал веселую гримасу, крикнул:
— Свои люди, сочтемся! — и через секунду ловцы услышали стук топора: пришелец рубил осетра на части.
Человек в дождевике поговорил о чем-то с лоцманом, тот недовольно буркнул:
— Вон механик ваш осетра понес, — и тот, подобрав плащ, вернулся на катер, тотчас отчаливший.
— А я было и не узнал его, Ваську-механика, — сказал Кабачков, когда все вновь уселись в кружок.
— Что за начальник приезжал? — спросил Алеша.
— Да он нам и никакой прямой начальник, — ответил лоцман. — Он из Волжско-Каспийского пароходства. Они сами ездят тут, побираются. Вон Васька половину осетра себе засолит, половину гражданину этому уполномоченному отдаст, и обои довольны. А на другой рыбнице им, глядишь, ведерко судачков для ухи поднесут. А Васька — Васька известный холуй.
— Вот именно что, — сказал Кабачков, который никак не мог успокоиться после Васькиной выходки. — Холуй — он и есть холуй. Он, самое главное, только об своей шкуре думает. Отца-мать продаст. Мне дед говорил: «Думаешь, барин или главный начальник страшон? Не-е-т, брат, самый страшной человек — евонный холуй. Большой начальник, особенно ежели он в чем неправедный, без холуев как без рук. А холуя хочь в гимназиях учи, хочь на какой пост назначь, он на́большему будет поддакивать, наменьшему мозги вправлять и, значит, все равно останется холуем». Вот так, брат, — заключил Кабачков. И не удержался: — Ишь, сволочь какая! И как это мы враз обомлели?.. А ведь я для тебя держал, от всех прятал.
— А мы будто и не видели, что прячешь! — с усмешкой сказал старшой. — Да ладно, может, поутру другого выловим, еще богаче. А какую партию сегодня сдали! Порода!
— Нет, я ждать не буду, — сказал Алексей. — Как только встречная рыбница подойдет…
— Там видно будет. В крайнем случае судаков подсолим, в мешковину завернешь…
Рыбница, направлявшаяся в Астрахань, подошла как раз в тот момент, когда ловцы спускались в подчалок, чтобы подгрести к неводам. На рыбнице торопились, и Алексей, простясь с друзьями, подхватив плотно упакованную ловецкую посылку, перешагнул с борта на борт. Ветерок был ровный, неспадающий, и паруса надулись, у бортов забурлило.
Подъехав к Астрахани, он не прощался с морем: все же вымотался за время путины основательно и ног под собой не чуял, когда ступил на твердую землю.
3