Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

При этих словах Николай Сергеич вздохнул. Не знал он, как и его отец, что у императора Николая I имелся на руках «Алфавит» участников тайных обществ, декабристов, и что показания Пущина, Оболенских и Горсткина спасли его отца.

— Пятнадцатого июля двадцать шестого года император повелел еще четыре месяца продержать моего отца в крепости, а затем отправить в Архангельск и ежемесячно доносить о его поведении. В Архангельске отец служил в канцелярии генерал-губернатора. В середине двадцать седьмого года он по собственной просьбе получил отставку. Мой дед, сенатор, оставил ему в наследство массу долгов, и ему разрешено было жить, для устройства дел по имениям, в Тульской и Калужской губерниях. В Москву он получил право въезда в тридцать пятом, в Петербург — в сорок втором году. Вот так и получилось, что я как бы наследственный преступник.

— Я не вижу в твоем деле преступления… На отца и мать, должно быть, сильно подействовало твое осуждение на казнь.

— Моя мать — благородная, мягкая, но сильная женщина.

Они помолчали. Шорохи вокруг смолкли, травы дышали, Млечный Путь растекался вольно и уходил в бесконечность, месяц приближался к своему зениту. Было как бы два мира: один — полный и ярости, и скорбей, казематов, преследований, травли, но и благородства, самопожертвования; другой — чуждый страстям, чистый, высокий, беспечальный. При ярком свете звезд и туманных россыпей Млечного Пути не думалось, что и в этой недосягаемой дали есть свои катаклизмы, а в животном царстве, что начиналось здесь, под ногами, среди остывающих трав, — борьба за существование, пожирание слабых сильными… Нет, они как бы отряхнули прах родного, милого и подлого, проклятого мира, где любили, думали, предавали, мучили, каялись и обрекали на смерть, рабство, нищету… Их окружала ночь.

— Только в суровых обстоятельствах и обнаруживается натура человека. Пока вы добренькие и ничего не требуете, то и к вам все добренькие! — сказал Толстой, и в темноте заблестели его глаза.

— Нас было двадцать три человека — осужденных к смертной казни. Приговор был вынесен девятнадцатого декабря сорок девятого года, а нам был объявлен двадцать второго декабря. На рассвете двадцать второго в мою камеру вошел офицер и сказал: «Пожалуйте».

— Так и сказал: «Пожалуйте»? Подумать только — как вежливо и благородно!

— Да. Мне вернули мой вицмундир, и я его надел. Было еще очень рано. Нас повезли в извозчичьих каретах. За каждой каретой — четыре конных жандарма. И в карете жандарм. Удивительная случайность: нас повезли мимо нашего дома. Откуда мои родители узнали?.. Возле подъезда стояли запряженные сани. Кто-то поднялся на них — это была мать, закутанная в шубу. Отец и братья, невзирая на холод, растворили окно и, возможно, увидели меня. Я хотел открыть оконце кареты, но жандарм не дал. Мать поехала за мной. И еще множество совершенно незнакомого люда, целая толпа следовала за нами. Кто они? Откуда? Они шли до самого Семеновского плаца, и толпа все возрастала. Тысячи. На плац их не пустили. Но они остались возле плаца и не расходились. Я знал, что там и моя мать. Когда нас вели, я случайно поравнялся с обер-полицеймейстером генералом Галаховым. Мы были знакомы. И я сказал: «В толпе моя мать. Успокойте ее». На плацу — помост, эшафот. Он с трех сторон окружен решеткой и солдатами. Нас ввели на помост, и плац-адъютант расставил нас по порядку. Этот порядок, наверное, был известен лишь ему да генерал-аудитору. И тут нам каждому в отдельности аудитор прочитал смертный приговор. Тогда я, конечно, не запомнил слов приговора, я выучил их после. Вот они: «…За участие в преступных замыслах к произведению переворота в общественном быте России, с применением к оному безначалия, за учреждение у себя на квартире для этой цели собраний и произнесение преступных речей против религии и общественного устройства, подвергнуть смертной казни расстрелянием».

Они молча прошли шагов пятнадцать.

— Каково было мое самочувствие? — сказал Кашкин. — Никакого. Одеревенение души и нервов. Как будто к моему сердцу приложили кусок льда. Я не думал, а скорей где-то внутри меня сидело: и вы умрете. Все умрут. И генералы, и адъютанты, и члены судейской комиссии, и лошади, которые нас везли, и вообще все, все… У меня не было даже мысли: как же так, я умру, а все останется — и деревья, и люди, и небо?.. Нет, ничего такого не было. И моя прошлая жизнь вовсе не промелькнула передо мной. Все ушло: страх смерти, злоба, покорность судьбе, отвращение к моим извергам… Это гнездилось внутри меня, но я как бы уже со всем рассчитался — и с самими чувствами, желаниями, боязнью перед исчезновением. Странное состояние, его трудно выразить словами. Когда знаешь, что уже всему конец, то, как у измученного больного, пусть на время, является подобное равнодушие ко всему. К чести моих товарищей по несчастью, по крайней мере тех, кого я знал и мог видеть в последний момент, никто не обнаружил страха, не потерял самообладания, не молил о пощаде…

— Они сумели быстро подготовиться к смерти, — сказал Толстой. — Я об этом думал перед походом: смерть — непреложность, но когда человеку приходит его черед, тут начинается для него испытание…

— Подходя к каждому из осужденных, аудитор называл его фамилию. «Плещеев», — сказал он человеку, стоявшему направо от меня. Это был поэт Плещеев. Я его увидел впервые. Незадолго перед арестом вышла книжка его стихов. Когда аудитор отошел к Головинскому, Плещеев повернул голову ко мне. «Я не знал, что вы и есть Кашкин, — сказал он. — Как вы сюда попали?» — «Как и вы», — ответил я. Ты знаешь плещеевское «Вперед, без страха и сомненья»? — сказал Николай Сергеич, поворачиваясь к Толстому. И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я ему ответил строкой из его стихотворения: «Мы шли под знаменем науки. Так подадим друг другу руки». Подошел священник. Он дрожал с головы до ног. Дрожащей рукой подносил нам крест для целования и заикался, когда говорил слова проповеди: «Оброцы греха есть смерть, сказал апостол Павел», «Если раскаетесь, то наследуете жизнь вечную».

Мы стояли на помосте, а ниже, на земле, несколько генералов и адъютантов. На помост поднялся палач. Он был в полувоенном. Большинство из нас были дворяне. И почти каждого солдаты заставили опуститься на колено, и палач преломил над головой каждого шпагу. Тут же с нас сняли нашу теплую одежду и надели саваны. Саваны были холщовые, с капюшонами и длинными рукавами. Было еще утро, и притом морозное, и я чувствовал, как под саваном леденеет тело. А нас еще долго держали на морозе. Словом, все мы окоченели… Внизу были вырыты три ямы, перед ямами — три столба и поблизости поставлен взвод солдат. Там еще был земляной вал… Петрашевского, Григорьева и Момбелли солдаты свели с помоста. Их привязали рукавами к столбам. На глаза надвинули капюшоны саванов. Офицер скомандовал солдатам заряжать. Непостижимая вещь: у меня еще не было ясного сознания, что через минуту и в меня будут стрелять, что все, все кончено. Сердце колотилось часто, но и холод донимал. Чувства ужаса не было. Скорее глухая злоба и отчужденность от всего.

На этот раз вновь сравнительно близко от меня, внизу, возле помоста, оказался генерал Галахов. Я его громко окликнул и сказал на французском, что прошу дать мне исполнить мой христианский долг — исповедаться и причаститься. Это было как раз в ту секунду, когда солдаты заряжали ружья. Меня слышали все. И словно все вокруг на секунду замерло. И офицер, и солдаты стояли неподвижно, хотя солдаты не могли понять мою речь. Потом-то разъяснилось, почему они замешкались. Вдруг Галахов поворачивается ко мне и тоже громко, слышно для всех, отвечает: «Государь был так милостив, что даровал всем жизнь». Показал в сторону Петрашевского, Момбелли и Григорьева и добавил: «Даже и тем». Не знаю, кто тут подал сигнал, но тех трех стали отвязывать от столбов и вернули на помост. Церемония, хотя и не такая страшная, повторилась: аудитор подходил к каждому по отдельности и читал ему новый приговор. Петрашевского вмиг свели с помоста — при этом присутствовал тот же палач, — заковали в кандалы, усадили в сани. Надели на него тулуп, валенки, шапку-ушанку. Рядом посадили фельдъегеря. И сани покатили — прямехонько в Сибирь. Говорят, кто-то из толпы снял с себя шубу и бросил ему в сани. Всех нас остальных под конвоем жандармов вновь отвезли в Петропавловскую крепость, но там держали недолго: в тот же вечер или на следующий день осужденных отправили в разные далекие места согласно приговору. Мне повезло — возможно, на этот раз приняли во внимание мою молодость. Меня оставили на сутки, и утром следующего дня матери и отцу разрешили свидание со мной. Конечно, тут было большое волнение и материнские слезы. Да и отец едва держался.

118
{"b":"585239","o":1}