— Ты не забудь купить чего-нибудь на ужин! — кричала она ему вдогонку, когда, раскрыв уже дверь в пыльную зелень городского садика, в летнее небо, в пропитанный бензином оранжевый бухарестский воздух, он переступал порог.
На щеке ее отображенная тень качающейся за окном ветки прыгала трепетным полукругом. И вдруг вместе с тенью Наденька сдувалась в пространство, а он бежал по длинному, загибающемуся в конце больничному коридору. Он помнит, как чуть не сбил с ног накрахмаленную до хруста сестру на узком и скользком повороте, как кто-то схватил его за руку и остановил у дверей операционного зала и как ехидно тикали круглые стенные часы, отбивая в тишине звонкие минуты. Постепенно из этих пестрых лоскутьев слагалась вся его прошлая жизнь, и он проходил теперь мысленно по ее извилистым дорогам. Играя на виолончели в этом маленьком немецком городке, похожем на цветную иллюстрацию к учебнику Аллендорфа, он переносился на шесть лет назад, в солнечный миг бессарабского утра и видел себя грязным оборванцем, бредущим по кишиневским улицам. Он только что бежал из Советской России, и глаза его жадно вбирали всю новую, странную и необычную обстановку: груды товаров на лотках, поставленных вдоль улицы, нарядную толпу, казавшуюся ему тогда сборищем миллионеров, зеленые палисадники у домов и выше, на горизонте, крахмальные облака, изрезанные жилками еще обнаженных мартовских веток. Тогда он был охвачен горделивыми мечтами о своей будущей карьере. Он проедет всю Европу с лекциями о Советской России, он расскажет обо всем, что видел сам, он увлечет своею речью европейских буржуа. И несмотря на то, что ему уже исполнилось тогда двадцать девять лет, — мечты принимали реальные формы и плотно вплетались в жизнь, украшая ее волшебными узорами. Уже значительно позже, в Бухаресте, когда он поведал о своих планах Федосею Федосеевичу и когда старик в конце его пылкой речи откровенно расхохотался, — он испытал то незабываемое ощущение разочарования и обиды, какое испытывает ребенок, сорвавший колючий цветок чертополоха и вдруг до крови наколовший руку.
В Бухарест он приехал апрельским вечером (он помнит, как желтыми лимонами выросли из тумана бесчисленные фонари города) и, выйдя с вокзала, сел на скамью у крохотного садика. Он сел, положив рядом с собой ободранный чемодан, приобретенный им в Кишиневе вместе с серыми туфлями у еврея-старьевщика, и, достав записную книжку, стал листать страницы. Город шумел вечерним перекатывающимся шумом, гудки автомобилей плоским кваканьем прорезывали воздух, голубыми усами шевелились по улице снопы электрического света, из кафе и ресторанов доносился беспомощно-наивный и женственный хор скрипок. Мальчишка-газетчик пробежал мимо, визгливо выкрикивая названия вечерних газет: «Адеверул!», «Ментуирея!», «Диминяца!». Ненужный теперь, уводящий назад в прошлое свисток локомотива вдруг заставил Кравцова вздрогнуть, и он впервые почувствовал действительность окружавшей его со всех сторон новой жизни. Наконец при свете уличного фонаря он отыскал нужный ему адрес: книжный склад «Ромул», улица генерала Авереску, № 44. Это был ночлег на сегодня, протекция кишиневского покровителя. Вспомнив теперь своего покровителя, и даровые обеды в приюте для девушек-сирот, и голубей, постоянно воркующих на карнизах темного приютского здания, — он почти умилился. Как там встретят завтра его отсутствие и будет ли обычный субботний пирог с капустой?
Он вспомнил, что с утра почти ничего не ел, и потянулся было достать из чемодана провизию, но боязнь потерять ночлег заставила его быстро вскочить на ноги. Ведь весь его наличный капитал равнялся теперь десяти румынским леям. Он быстро зашагал навстречу вечерней заре, пересеченной причудливыми облаками. Трамваи скрежетали мимо, выплевывая сиреневые молнии. Странный говор толпы, льющейся потоком, казался косноязычным. Было уже совсем темно, когда он звонил у дверей книжного склада, стоя на краю нелепо длинного стеклянного коридора, тускло освещаемого газовым рожком. Его охватило странное предчувствие чего-то необычного, что должно с ним случиться за этой дверью. Он услышал легкие шаги и скрип ветхих половиц под ними; кто-то осторожно нащупывал дверную цепочку. Так же тихо и осторожно открылась дверь, и огромные белые уши, острые и длинные, выставились наружу. Он невольно отступил назад, в глубь коридора. Но тотчас же вслед за ушами выставилась круглая голова, и он заметил, что она обвязана белым платком, а то, что он принял за уши, были только углы платка, завязанные на макушке. Человек был уже очень стар, глаза его, затененные очками, глядели тускло и устало. Одет он был в какой-то заношенный коричневый костюм с протертыми локтями. Лицо было гладко выбрито, как у актера, и необычно румяно, должно быть, от мучившей его зубной лихорадки.
— Что вам угодно? — спросил он по-румынски, но с тем ясным и грубоватым акцентом, с каким говорят все старые русские люди, выброшенные революцией за границу.
— У меня к вам письмо, — ответил Кравцов по-русски. — Вы, должно быть, Федосей Федосеевич Воротников? У меня письмо от Семена Ивановича.
Старик сделал жест рукой, приглашая его войти. Они очутились в просторной комнате, вся обстановка которой состояла из стола и двух стульев. В углах грудами лежали связки газет и журналов. Пишущая машинка, покрытая черной полированной крышкой, жутко напоминала гроб. И совсем необычной казалась в этой комнате карта Африки, прибитая на стене у стола и ярко освещаемая свисающей с потолка газовой лампочкой.
— Семен Иванович странный человек, — сказал, наконец, Федосей Федосеевич, старательно складывая в четвертушку письмо и глядя поверх очков на Кравцова. — Он думает, что у меня здесь гостиница или постоялый двор. Ну куда я вас положу, скажите мне, ради Бога?
Последнюю фразу Федосей Федосеевич произнес почти всхлипывая.
Кравцов молчал, неловко переступая с ноги на ногу.
— Ну куда, ну куда я вас положу? — повторил опять Федосей Федосеевич, досадливо ероша рукой свою длинную серебряную гриву, торчащую из-под платка растрепанной пальмой. — Здесь и дивана нет, и стола нет подходящего. Вот разве что на полу в соседней комнате устроитесь, — сказал он уже словно про себя. — Покрыться можете старыми газетами. Но только там водятся крысы. Множество крыс… Недавно они съели у нас третий том сочинений Ромен Роллана.
Неожиданно Федосей Федосеевич свистнул. И тут же, заметив изумление Кравцова, недовольно нахмурился.
— Вот свищу я теперь, — сказал он почти сердито. — Да, голубчик мой, свищу: зуб у меня спереди выпал.
Он открыл дверь в смежную комнату и, войдя туда первым, зажег рожок. Комната была небольшая, вроде чулана. В углах и на подоконнике горами возвышались книги. Бюст неизвестного гения белым призраком стоял у стены. Внезапно что-то прошелестело в углу и жалобно пискнуло.
— Брысь, дрянь этакая! — крикнул Федосей Федосеевич, пророчески воздев кверху руки. — Брысь отсюда!
Огромная крыса, похожая на кота, с костяным цоканьем пронеслась у них под ногами.
— Наверно, Пруста теперь грызут, негодницы, — сказал Федосей Федосеевич. — Там в углу его сочинения.
Федосей Федосеевич свистнул особенно громко на слове «Пруста». Кравцову сделалось не по себе. Здесь, в этой комнате, он должен был переночевать…
— Только вы не пугайтесь особенно, — как бы читая его мысли, сказал Федосей Федосеевич. — Эти дряни живых не трогают.
— Я не боюсь… Нет, я не боюсь, — нерешительно проговорил Кравцов, косясь на противоположный угол, где еще слышались возня и царапанье.
— Ну и отлично… Здесь, значит, переночуете, — уже совсем успокоенно закивал головой Федосей Федосеевич.
Они снова перешли в первую комнату, и Федосей Федосеевич усадил гостя в углу у карты, так что голова Кравцова пришлась в уровень с тропиками, где-то на желтых равнинах Судана. Взглянув мельком на карту, Кравцов неожиданно заметил кривую линию зеленых флажков, воткнутых от Алжира до Слонового Берега включительно. И в нескольких местах цветной тушью были сделаны странные отметки. Так, например, в одном месте он прочитал следующее: «Туареги. Карманные зеркала, медные пуговицы и тому подобная нестоящая ерунда»…