— Ниночка, — говорю, — поди сюда. Чья ты, — спрашиваю, — дочка, папина или мамина?
А она этак важно:
— Дя-ди-на!
Чудный ребенок!
И все любят нашу семью. «Уютно, — говорят, — у вас, и окна на юг».
И кажется мне теперь такой далекой холостая жизнь. Словно бы в розовой дымке.
Настоящий актер
Эта история рассказана одним случайным посетителем в пражском ресторане «У трех сосен», куда все мы нередко сходились по вечерам выпить кружку пива.
Судьба сыграла со мной, господа, довольно забавную комедию. В те времена я уже переменил четыре профессии и в ожидании пятой отлеживался в русском общежитии на Бржевнове, изредка выходя на улицу, чтобы стрельнуть где-либо на тротуаре окурок. Я исхудал на манер морского конька, и ребра топорщили мой пиджак, как будто бы он был старым зонтиком. Кроме того, стояла отвратительная осенняя непогода. Прага потонула в дождливом тумане, и флюс расцвел на моей щеке не хуже водяной лилии. Я лежал на койке и мечтал о хорошем, жирном бифштексе, как вдруг раскрылась дверь и к нам в барак вошел полный и круглолицый человек в высоких русских сапогах и в ярко расшитой рубашке, выглядывающей из-под расстегнутого пальто. Он остановился посреди комнаты и со спокойной улыбкой оглядел всех присутствующих. При одном взгляде на этого человека невольно рождалась мысль: «Вот беженец, который не нуждается в рыбьем жире». Щеки его горели таким неподдельным румянцем, как будто ему только что побили физиономию. А улыбаясь, он выставлял напоказ четыре золотых коронки, что, по нашим понятиям, являлось признаком неограниченного богатства. Но у меня в тот день было скверное настроение, во-первых, потому, что желудок мой был пуст, как у выпотрошенной рыбы, а во-вторых, утром сквозь щелку я услыхал столь нелестное мнение насчет собственной особы, что будь у меня под рукой знаменитый рычаг Архимеда, я бы перевернул весь мир вместе с нашим беженским общежитием. Опять капитанша Брысина перемывала косточки всех обитателей барака, опять несносная сплетница говорила своей соседке, что у меня в России осталось четыре невесты, и будто я украл у нее мохнатое полотенце. Но никакого полотенца я вовсе не крал, и настроение мое было испорчено вконец. Поэтому я не совсем любезно взглянул на вошедшего незнакомца и даже хотел повернуться к нему спиной, как вдруг речь его пригвоздила меня к койке.
— Господа! — сказал странный незнакомец. — Мне нужен человек, умеющий танцевать казачка и играющий на балалайке. Условия — тридцать крон в день. Отъезд не позже как через час с Вильсонова вокзала.
Проговорив все это, словно выпалив из пулемета, он непринужденно сложил ноги в виде щипцов для сахара и, взглянув на часы таким взглядом, каким женщина глядит на надоевшего любовника, стал терпеливо ждать нашего ответа. Первым зашевелился в углу прокурор окружного суда Пивоваров. Старик выпростал из-под одеяла худые ноги, похожие на стебли проросшего картофеля, и, сев на койке, подал свой глухой голос.
— На балалайке? Вы говорите, на балалайке? — переспросил прокурор. — Что ж, на балалайке и я, пожалуй, сыграл бы. Когда-то, лет пятьдесят назад, я даже недурно играл…
Но мы напали на прокурора с яростью муравьев, атакующих гусеницу.
— Нечего отбивать у других хлеб! — кричали мы прокурору. — Небось, опять получили от сынка из России деньги. Получили ведь, не виляйте.
Короче говоря, мы заткнули прокурора, как пивную бутылку. Вслед за прокурором предложил свои услуги бывший преподаватель гимназии Черепахин. Я всегда, впрочем, не любил этого субъекта. В нем было что-то геометрически пропорциональное, и облысевшая голова его напоминала глобус.
— Я не могу поручиться, — сказал Черепахин своим протяжным голосом, — я не могу поручиться, что каждое колено данного номера получится у меня удовлетворительно, но все же, если вам угодно, мы можем сейчас же произвести небольшой пробный экзамен. И если я выдержу испытание, хотя бы на четыре с плюсом…
Но мы съели Черепахина на корню, прежде чем он успел расцвести цветами собственного красноречия.
— У вас почки больные, — заметили мы ему с нескрываемым злорадством. — И кроме того, кто же танцует в пенсне? Вы можете свалиться со сцены в публику.
Мы спорили, кричали, суетились, а незнакомец спокойно стоял посреди комнаты, штопором ввинтившись в пол. Наконец он нарушил свою неподвижность и, подойдя неожиданно ко мне, спросил в упор, умею ли я танцевать. Вопрос застал меня врасплох, но так как я не ел уже трое суток, то не задумываясь кивнул утвердительно головой.
— А на балалайке?.. Играете на балалайке? — отрывисто спросил незнакомец.
Я шел напролом, как курица, которую поманили зернами.
— Да, я играю.
— В таком случае едем сейчас же, — сказал он, застегивая пальто. — Нечего зря тратить время. Где ваши вещи?
Но вещей у меня вообще никаких не водилось, и я ему откровенно в этом признался.
— В таком случае берите пальто, и едем.
Тогда я из приличия завозился в углу, как будто надевая пальто, которого у меня в действительности не было. Мы вышли наружу. Десятки примусов пропели мне на прощанье беженский марш, сочиненный еще в двадцатом году никому не известным гением.
В тот же вечер, когда мне дали в руки балалайку и когда я вышел на сцену, а вся труппа, состоявшая из трех человек, столпилась за кулисами и во все щелки и дырочки глазела на меня, — началась моя театральная карьера. Я вышел на сцену, держа балалайку, как садовую поливальницу, обеими руками и наклонив ее в сторону публики. Я вежливо раскланялся и сел на стоящий посредине сцены стул. Потом я настроил балалайку, наугад поворачивая колки и пробуя струны пальцем. Приведя таким образом инструмент в полную негодность, я оглядел публику. Зал был густо набит народом. Дело происходило в глухой чешской деревне, и в первом ряду кресел сидела местная интеллигенция: жандарм, учитель и священник. Я особенно вежливо улыбнулся жандарму и мысленно попросил благословения у священника. В тот же момент режиссер, пробравшийся к краю кулисы, загудел мне шепотом:
— Начинайте! Не томите публику.
Я сам не знаю, что я тогда играл.
И я ударил по струнам. Это было нечто вроде зулусской мелодии — сплошной звон на одной ноте. Но музыка продолжалась недолго. Сейчас же после первой ноты, испугавшей, кстати, и меня самого, режиссер подбежал к краю кулисы и крикнул, сложив руки рупором:
— Убирайтесь вон со сцены!
Тогда я встал и отвесил поклон, а публика разразилась хохотом и дружно зааплодировала. Занавес упал, как гильотина. Режиссер подбежал ко мне с проворством паука, настигающего жертву.
— О, чтобы вас черт побрал! — закричал он, позванивая у самого моего носа бубенцами. На нем был костюм Пьеро, и даже сквозь грим, густо покрывающий его лицо, проступили розовые пятна. — Чтобы вас черт побрал, нахальное ничтожество! — заорал режиссер, наступая на меня со сжатыми кулаками. — Побить вам морду это все равно что приласкать шакала. Нет, я сверну вам ее набок, клянусь честью!
Но в дело вмешалась его жена, выпорхнувшая из-за кулисы. Ее легкое балетное платьице открывало сорокалетние колени.
— Ванечка, не бей! — попросила она мужа. — Право, у него такой жалкий вид!..
Я же на всякий случай снял пиджак и, засучив рукава рубашки, стал в боевую позу, предполагая защищаться балалайкой. В тайнике души я уже чувствовал, что дело кончится скверно. К моему удивлению, режиссер мгновенно успокоился и сказал уже усталым голосом:
— Поезд в Прагу отходит в восемь часов утра. Чтобы духу вашего не было завтра! Вот вам ваши несчастные тридцать крон.
Он протянул мне деньги, я взял их с чувством фальшивомонетчика и тотчас же отправился ужинать.
«Ну вот, — думал я. — Все-таки это лучше, чем лежать голодным в общежитии. Теперь такие времена, что нужно жить сегодняшним днем».
Ужин был восхитителен. Пожалуй, ради такого ужина следовало приехать в эту глухую деревушку. И, запивая еду пивом, я подумал, что игра моя все-таки стоила свеч. Несомненно, она стоила свеч…