Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Письмо хочу написать, — сказал Вареник задумчиво. — Зятю хочу написать.

— Садитесь, — предложил Григорий Иванович, захватив пальцами рыбу и пряча ее в стол.

Вареник сел.

— Напиши ему, что я, значит, хату согласен отдать. Пущай приедет, — глухо сказал Вареник.

Лицо письмоводителя оставалось бесстрастным.

— И про то напиши, что сам, мол, в плавню уйду рыбалить… А хата мине не нужна вовсе. Старый я уже возиться с ей. Может, я и о душе хочу подумать.

Вареник загадочно усмехнулся. Тогда письмоводитель оторвал четвертушку бумаги и опять взял в руки перо. Через полчаса Вареник отнес письмо на почту.

Все эти дни до приезда зятя Вареник не выходил из дому. Снаружи лепило в окна разгулявшейся метелью. По ночам в трубе стонал ветер, и слышно было, как в сенцах хлопала сорвавшаяся с петель дверь.

«Ну и отдам ему хату, — думал Вареник. — В плавню подамся. Пущай только весна подойдет».

Но иногда тоска зажимала его в тиски и ему начинало казаться, что метель заживо хоронит его в снежных сугробах. Он сам не помнил, когда и как это началось, но по ночам он говорил теперь с женой.

— Соня! — говорил Вареник.

Жена улыбалась ему, протягивая навстречу руки.

— Сонюша, — шептал Вареник, и ему было стыдно за позднюю ласковость, неудержимо рвавшуюся из души.

Внезапно все обрушивалось в белом грохоте; черное окно проступало темным колодцем, и он замечал свою спутанную бороду и острые колени под дырявым одеялом…

— Ах, папаша, папаша! — шелестело в трубе.

За окном гоготало:

— Го-го-го!

Наконец в один из ближайших дней приехал зять. Он вошел в горницу, весь обсыпанный снегом, с заиндевевшими на морозе усами.

— Живы еще? — усмехнулся он Варенику.

И, подойдя к печке, стал оттирать замерзшие руки. Глаза его хозяйственно зашныряли по углам, словно ощупывая цену и пригодность каждой вещи.

— Топчаник, должно быть, вынесли отседова? — спросил он деловито. — А то, может, продали?

— В сарае, — сказал Вареник. — Сейчас разыщу ключи.

— Нет, зачем же? — засуетился Степан. — Я это вовсе не к тому, чтобы… Я только так, насчет инвентаря.

Он подошел к постели и для чего-то пощупал рукой подушку. Вареник смотрел на него исподлобья.

— А с Сенькой Чихуном я еще посчитаюсь, — сказал Степан в раздумье. — Курей пущай себе берет для колхоза, а только подушек я им никак не прощу. Сколько их было у вас, интересно подсчитать, папаша? — Но вдруг он спохватился и сразу залебезил умильным тоном: — А только чего бы вам не переехать в нашу родную семью? Ей пра, папаша, переехали бы к нам. Домишко, понятно, мы продадим, а только курочек можно и у нас содержать. Цыпляток бы себе развели. И внук к тому же у нас… Безобидное вовсе дитё…

В умилении он наклонил набок голову.

— Помнится, верстак у вас был? — спросил Степан, вдруг переходя на прежний деловой тон. — Ежели он еще в целости, то я бы хотел взглянуть. Нет, нет, я это так, к слову, — замахал он руками, заметив, что Вареник роется в связке ключей. — Это и опосля можно…

Но Вареник уже раскрыл дверь, и серые снежинки замелькали в светлом четырехугольнике. Степан последовал за ним. В сарае было темновато, и изо всех щелей тянуло холодком. Распростертый на земле каюк казался огромной рыбой, наполовину обглоданной птицами. Повернувшись к двери, Вареник задвинул болты и щелкнул замком.

— Это вы зачем же? — усмехнулся Степан. — Чтоб не украли нас с вами, папаша?

Он весело хихикнул. Не отвечая, Вареник наклонился к земле и потом выпрямился, закрыв спиной корму каюка.

— Степан! — сказал Вареник, и голос его прозвучал четко и резко.

В голубоватом свете, пробивавшемся сквозь щели, лицо его выступило белым пятном.

— Ну? — отозвался Степан. Слабое предчувствие беды заставило его слегка отступить к стене. Но он все еще усмехался, поводя плечами.

— Осудил я тебе, Степан, — сказал вдруг Вареник, и в руке его неожиданно блеснуло ружье. Черные ноздри стволов тупой смертью уставились в лицо Степану. — К расстрелу я тебе присудил, — сказал Вареник, взводя курки. — К высшей мере…

И прежде, чем Степан успел сообразить, в чем дело, Вареник разрядил ружье. Он дернул сразу за два курка и слегка пошатнулся даже на ногах от сильной отдачи. Выстрел прозвучал гулко, как в пустой бочке, и едкий дым полез из щелей сарая синевато-бурыми завитками.

Черкес

I

Фамилия его была Рогуля, а прозвище — Черкес. По всему побережью Днепра от Херсона до Станислава и даже дальше, до Кингсбургской косы, имя это было известно каждому промышленнику-браконьеру. И не раз от старых охотников мне приходилось слышать жуткие истории, в которых личность Черкеса занимала не последнее место. Сам же я познакомился с ним при весьма неожиданных обстоятельствах. В то время я кончал гимназию и уже курил крепкие папиросы и даже был влюблен в одну гимназистку — словом, считал себя вполне взрослым и положительным человеком. Жил я у бабушки в ее ветхом домике, стоявшем над самым Днепром так, что из окон видны были идущие по реке пароходы и дальний берег, поросший высокими камышами. По утрам бабушка обыкновенно входила в комнату и, притронувшись к моему плечу, говорила:

— Ваничка! Пора. Вставай… «Русалка» уже прошла.

— Ах, Боже мой! — говорил я с досадой и переворачивался в постели. — Дай же мне поспать, бабушка!

Но бабушка прибегала к хитрости. Выйдя на некоторое время из комнаты, она возвращалась затем обратно и с непередаваемой тревогой в голосе шептала:

— «Телеграф», слышишь? «Телеграф» уже прошел.

Делать было нечего, надо было вставать: «Телеграф» был экспрессным пароходом, проходившим мимо нашего домика ровно в половине восьмого. Лениво потягиваясь, наконец подымался я с постели и с завистью думал обо всех выгнанных из гимназии и с грустью о том, что мне придется сегодня долбить cum historicum и разъяснять значение герундия и герундива… Но зато лето было мое. Если и не целое лето, так как осенью у меня неизменно бывали переэкзаменовки, то, во всяком случае, часть лета принадлежала мне. Как хорошо было в летние вечера, переехав реку в утлой лодчонке, усесться на плотах с удочками и думать только об окунях и ершах, видеть только поплавки на воде с сидящими на них прозрачными стрекозами, уже позлащенными закатом, и слушать, как плещет, набегая на скользкие бревна, отраженная берегом волна. А позже, когда, к ужасу бабушки, я завел ружье и сделался заправским охотником, не было большей радости, как думать об утиных перелетах, о вальдшнепах и бекасах, о патронах «жевелло» с особыми патентованными капсюлями и о том, как я промазал недавно по налетевшей на меня стае куликов-турухтанов.

— Ты себя убьешь когда-нибудь, — сокрушенно говорила бабушка, качая головой.

В особенности она боялась дроби.

— Не урони, не урони, — предупреждала она меня всякий раз, когда я доставал с полки мешочек с дробью.

— Да ведь это же дробь, бабушка, — смеялся я.

— Дробь, дробь, — ворчала бабушка. — Как раз дробь-то и стреляет. Ты ее уронишь, а она и выстрелит.

Невозможно было ее разубедить в том, в чем она была глубоко уверена.

Иногда мне удавалось все-таки приносить с охоты кулика или утку.

— Бедная уточка, — говорила бабушка, беря кулика за лапки. А если эта была утка, то бабушка тяжело вздыхала: — Бедный куличок! Ах, зачем, зачем ты его убил!.. Но какой он жирный! Право, не знаю, как его лучше приготовить… с рисом… или нашпиговать салом?.. Пожалуй, с салом будет вкусней.

И она озабоченно сдвигала на лоб старые свои, перевязанные во многих местах нитками очки… Милая бабушка! Теперь, скитаясь по заграницам в качестве «réfugié russe»[36], мне часто приходится менять квартиры. Почти все мои квартирные хозяйки тоже бабушки… Но какие бабушки! Не бабушки, а сущие ведьмы.

— Дрыхнет, лентяй, — шипят они по-немецки, французски, чешски, гречески и румынски. — За квартиру не заплатил и дрыхнет!

вернуться

36

«Русского изгнанника» (фр).

58
{"b":"583858","o":1}