— Я боюсь одного, мой милый. Ты до сих нор не нашел постоянной работы. Подумай об этом серьезно. Ты ведь, кажется, собирался играть в оркестре? И если необходима виолончель, то мы должны ее теперь же…
Они обсуждали довольно часто программу будущей жизни: Наденька — вникая в каждую мелочь, Кравцов — как всегда, рассеянный, похожий на школьника, выслушивающего трудный урок. Почти неделю они потратили на приведение в порядок общего имущества — всех этих баночек и бутылочек, которые, накопляясь неведомым образом, составляют впоследствии главное богатство русского эмигранта. И Наденька ни за что не хотела расстаться ни с одним из этих предметов. В своей девичьей комнате, куда Кравцов был допущен на правах жениха, Наденька произвела тщательную ревизию вещей.
— Ну вот, взгляни, — говорила она, держа в руке запыленную банку. — Это нам пригодится для простокваши. А вот это… это можно использовать в качестве цветочной вазы.
И они переносили вдвоем все это богатство в новое помещение, напоминая пчел, хлопотливо строящих соты, радуясь каждому приобретению, будь то кувшин для воды или дешевый оловянный подсвечник. Постепенно их будущее жилище приобрело вид универсального магазина. Незадолго до отъезда Федосей Федосеевича Наденька перенесла сюда часть своего гардероба, развесила в углу платья, покрыла все сверху белой занавеской и, отступив на несколько шагов в сторону, залюбовалась открывающейся панорамой.
— Уверяю тебя, у нас будет не хуже, чем у других, — сказала она Кравцову.
Она рассортировала все его вещи, отыскав среди них редкие уникумы, — большие, например, металлические пуговицы, Бог знает как и откуда приблудившиеся к его имуществу, обломок железной руды, круглую морскую раковину и много хлама, причем для каждой вещи нашла соответственное применение.
— Этот кусок железа послужит тебе в качестве пресс-папье для будущих рукописей… Ты ведь, кажется, собирался прочитать публичную лекцию? А эта раковина, — и Наденька приложилась к ней ухом по давней, еще детской привычке, — эта раковина прекрасно заменит нам пепельницу. И запомни раз навсегда: не позволю разбрасывать окурки по всему полу.
— Но ведь я не курю, — удивился Кравцов.
— Все равно, — возразила она.
Федосей Федосеевич, давно уже посвященный в их тайны, не преминул с своей стороны дать им несколько добрых советов.
— Друзья мои, — поучал он. — Глядите на жизнь без всяких прикрас. Не увлекайтесь несбыточными мечтами. В наше суровое время только трезвость и ясность мышления обеспечивают человеку победу.
Впрочем, ни Наденька, ни Кравцов не проявляли особого интереса к словам Федосей Федосеевича, предоставляя ему возможность убеждать себя самого. Они спешили устроить свой дом возможно скорее, еще до начала осенней распутицы. Погода стояла прекрасная. По утрам, когда Кравцов шел на урок, под ногами у него шуршали опадавшие листья, уже свернутые в трубочку ночным морозом.
На уроке в доме госпожи Грушко он с трудом высиживал положенное ему время и, наскоро закусив в какой-либо попавшейся по пути дешевой кантине, бежал на книжный склад, откуда вдвоем с Наденькой они отправлялись на свою будущую квартиру. Там произошла как-то необычная репетиция.
— Садись сюда, к окну, — сказала Наденька, сама придвигая к нему старое облезшее кресло. — Вот так. — Она отступила в угол комнаты. — А все-таки было бы хорошо, если бы ты научился курить. Трубка создает атмосферу семейного уюта. И знаешь, что? Ты будешь всегда сидеть здесь, у окна. И ты мог бы при встрече брать меня на руки, — соображала Наденька вслух. — Нет, не теперь, не сейчас. Когда мы уже поженимся.
Но он с неожиданной быстротой подхватил ее на руки.
Ноги ее подогнулись, и он увидел розовую полоску тела, блеснувшую повыше чулка, в том именно… Боже мой!., в том именно месте, о котором вовсе не следует… а следует о другом, о чем-нибудь совершенно невинном и постороннем, например, о картине, которую он видел в парикмахерской позавчера на стене и на которой Неаполитанский залив… «Стало быть, о заливе и о вазе, — думал Кравцов. — О вазиве», — путались его мысли.
Он, шатаясь, двинулся к стоявшей в углу кровати.
— Нет, нет! — шепнула Наденька.
Голова ее запрокинулась навзничь; странная и неопределенная улыбка, та самая, что чудилась ему все эти дни, бродила теперь на ее полураскрытых губах, так, словно бы он и впрямь держал в объятиях мучившее его видение.
— Оставь! — сказала вдруг Наденька, освобождаясь из его объятий.
Кравцов очнулся. Он сел на край постели и закрыл лицо ладонями.
— Ты мне ушиб колено, — пожаловалась она. — Вот здесь. Нет, не гляди, отвернись. — Кравцов послушно повернулся лицом к стене. — И ты измял мне новую блузку.
Никогда еще не чувствовал он себя таким ничтожным и мерзким. Но уже через несколько дней он позабыл о своем преступлении, тем более что и Наденька не придавала ему значения. В их отношениях произошла перемена. В их движениях, жестах, поступках появился как бы оттенок легкого опьянения. В таком состоянии застал их отъезд Федосей Федосеевича. Ранним воскресным утром они поехали провожать старика на вокзал, и там, на перроне, перед газетным киоском, но главным образом перед самим собой, Федосей Федосеевич произнес прощальную речь.
Он говорил, говорил, пока наконец резкий свисток кондуктора не положил предел его красноречию. Поднялась всеобщая суматоха. Стоявшая на перроне толпа устремилась к вагонам.
— Я вам из Марселя! — крикнул Федосей Федосеевич уже на ходу. — Как только приеду!
Он помахивал в воздухе шляпой, пробиваясь вперед к вагону, привлекая к себе внимание публики даже здесь, в давке и тесноте; его необычайный дорожный костюм, приспособленный скорей для тропиков, нежели для мирного путешествия в европейском экспрессе, резко выделялся в толпе. Хлопали дверцы закрываемых вагонов. Стальное чудовище вмиг поглотило толпу и теперь задыхалось в мучительной астме. Наступил тот короткий момент, когда сознание словно сходит с ума, подмечая десятки ненужных подробностей — верхушку тополя, качавшуюся за станционной оградой, цветную афишу на дальнем заборе, промелькнувшего в воздухе голубя, стрелку вокзальных часов, передвинувшуюся по циферблату, клочок измятой бумаги, киоск и вот этот номер вагона…
«Эта цифра… — рассеянно думал Кравцов. — Цифра две тысячи триста пятнадцать… Она ведь уедет… Мы здесь останемся, а она, эта цифра, уедет… Но зато с нами останутся вокзал и киоск, и бумажка… и тополь…»
— Пишите! — крикнула Наденька.
Федосей Федосеевич высунулся из окна:
— Да, из Марселя!
— Нет, пишите раньше! С дороги!
— Хорошо! Может быть, из Парижа. Но вот что, друзья мои. Я хотел бы несколько слов…
Кравцов не улавливал смысл его речи. Глядя на бледные лица, высунувшиеся повсюду из окон, он почему-то подумал, что все эти люди уже существовали когда-то и в таком же точно коротком мгновении. Но где и когда? Должно быть, еще в России…
— Еще в России! — кричал Федосей Федосеевич, перегнувшись вниз из окна. — Еще тогда, друзья мои, я говорил…
— Пишите! — кричала Наденька, помахивая платочком. Она пошла вслед за вагоном, и колеса ей быстро ответили: «Да, непременно, да, непременно… да, да, да, да…» Замелькали головы, руки, платки, римские двойки и тройки, потянулись пыльные крыши и, наконец, пронесся последний вагон, из-под которого с ворчливым шипением пробивалась наружу струя белого пара.
Вскоре поезд исчез в туннеле, протащив за собой игрушечные вагоны…
Часть 2-я
Наденька первая очнулась от того блаженного полусна, в котором они оба находились вот уже две недели, и пробуждение ее было так же неожиданно, как пробуждение спящей царевны посреди чуждого мира.
— Послушай, Коля, — сказала она. (Лицо ее вдруг приняло какое-то новое выражение, неизвестное доселе Кравцову.) — Нам пора наконец взяться за труд.
Он удивился:
— За работу? Так рано?
Утро едва намечалось; лысое осеннее солнце только что поднялось над домами и, заглянув в окно, осветило постель, на которой они лежали, тесно прижавшись друг к другу.