— Ради Бога, не уходите! Разве можно уходить в нечищеных ботинках?
Знаете, как утопающий, за соломинку, цепляюсь, и страшно мне, что уйдет она и я останусь опять в одиночестве. Однако обратилась она ко мне лицом и даже засмеялась:
— Вот вы какой! Ну что ж, можете чистить… — И поставила ножку на ящик.
Не странно ли? Я был всегда далек от мистицизма. Не верю я, знаете, вообще в подобный бред. И вот, представьте себе, мне показалось вдруг, что это я Россию за ножку держу. Не в прямом, конечно, смысле, держу, но как бы в переносном смысле… Траурный чулок черного цвета и бантики на туфлях черные… Что-то действительно мистическое сквозило.
— Вам, — говорю, — нужно лаком носки покрыть.
А у самого руки трясутся, и ничего не могу найти в ящике. К счастью, фонарь вспыхнул поблизости. Вынул я тогда самую лучшую свою суконку. И не удержался.
— Простите за дерзость… Как ваше имя?
Улыбнулась она мне из-под шляпки:
— Вам это зачем? — Но сейчас же опять рассмеялась. — Мария, если уж так вам хочется. — И через секунду добавила: — Мария Ивановна.
Отложил я тогда в сторону щетку.
— Марья Ивановна! — говорю. — Голубушка! Вы не удивляйтесь, пожалуйста, старику… Не из низменных чувств, поверьте, интересуюсь я вами. Если б я встретился, например, случайно с вашей матушкой, вы бы, бесспорно, могли быть моей дочкой. Но я никогда, к сожалению, не встречался с вашей матушкой.
И рассказал ей подробно о своем одиночестве. Выслушала она меня молча и даже немного нахмурилась. И вдруг говорит:
— Пустое все это, полковник. Старый вы человек, а хнычете, как ребенок. — И тут же раскрыла сумочку. — Сколько вам следует за работу?
Конечно, не знал я тогда Марью Ивановну, характера ее то есть не понимал. Но все-таки совершенно опешил.
— Мне за работу? Помилуйте! Я считаю за честь… Вообще очень рад познакомиться.
Подошла тогда ко мне Марья Ивановна, и вдруг все лицо ее искривилось злобной усмешкой.
— Послушайте! — сказала она, и голосок у нее зазвенел. — Если вы сейчас же не примете денег, я вам сама их в лицо швырну. Вот эти четыре динара швырну.
Взял я тогда деньги и зажал их для чего-то в кулак. И знаете, подумал втайне: «Суфражистка, должно быть…» Я как-то читал в газете о подобных женщинах. А она подошла еще ближе, и ноздри у нее раздулись от ярости:
— Вы это что ж? Или я, по вашему мнению, не вправе платить за услуги?..
И губки у нее вдруг задрожали.
— Марья Ивановна! — воскликнул я. — Вы, например, — говорю, — обиделись, что я не хотел от вас денег принять… Но что для меня значит четыре динара? Совершенный пустяк. И потом я за лакировку обыкновенно восемь динар беру… Ну а с вас ничего не хотел взять как с русской беженки…
Вспыхнуло вдруг личико у Марьи Ивановны. Раскрыла она опять сумочку, заторопилась, роется в кредитках. Понял я вдруг, что некстати упомянул о цене.
— Нет, нет! — кричу. — Не подумайте, ради Бога… Это когда весь ботинок лакированный, тогда восемь динар. Но у вас только носочки. Совсем пустяк. Только носочки… Кругом шестнадцать, как говорится…
Стараюсь, знаете, шуточками ее смягчить. И тут она меня самым чувствительным образом оскорбила. Подает мне измятую кредитку.
— Сдачу, — говорит, — возьмите себе. Это я вам на чай даю. — И усмехнулась при этом надменно.
Не странно ли? Горло мне что-то сдавило.
— Ах, Марья Ивановна! Зачем вы это делаете? Клянусь вам честью, я не пью теперь чаю. Кофе лишь пью иногда, и то вприкуску. Вы, — говорю, — это напрасно…
И вдруг заметил, что стою у фонаря один, и никого нет поблизости. Только огоньки разноцветные мигают в гавани, и на воде от них огненные столбы. Прислонился я, знаете, к пальме, и даже рукой обхватил ее ствол. И слышно мне, как шелестят вверху жесткие листья, словно царапают друг друга когтями. Этак, понимаете, официально шелестят, как перья в полковой канцелярии… Ну-с, хорошо…
* * *
Стыдно сейчас признаться, но обижен я был поступком Марьи Ивановны. Понятно, не знал я совершенно ее душевных качеств и, кроме того, сам на войне огрубел. Мне и сейчас иногда бывает стыдно: до чего, думаю, огрубел ты, Семен Ипполитыч! Вот и тогда не ходил я два дня на работу — из упорства главным образом и по своей солдатской грубости. Не хотелось ни с кем встречаться. И как всегда это со мной случается в минуту тоски, потянуло меня вон из города. Собственно, столбы меня привлекали… Я говорю, конечно, о телеграфных столбах. Люблю я слушать их пение. Выйдешь за город и слушаешь… Каждый столб по-своему поет и в то же время все вместе. Приложишь ухо к столбу, и кажется, будто слушаешь далекую Россию. Конечно, могут сказать — мистицизм. Но поверите ли? Столб иногда расскажет лучше, чем человек. Я в этом на опыте убедился. Сначала только гудит, заунывно так: «У-у…» И вдруг вы ясно слышите звон московских церквей. Вообще улавливаете ухом что-то родное. Пять-шесть столбов выслушаешь, и на душе станет значительно легче. Но в тот день, помнится, я уже десять столбов выслушал, а все никак не мог прийти в нормальное состояние. Совершенно развинтились у меня нервы. А тут еще письмо разволновало — от поручика Сеточкина пришло письмо из Берлина.
«Поздравляю, — пишет, — вас, полковник, с преддверием праздников Рождества Христова. У нас в Берлине сейчас трескучий мороз, и многие беженцы, вероятно, заработают деньги, скалывая по улицам лед. Я же лично разогреваю водопроводы на площади поэта Шиллера…»
Завидно мне стало. Вот, думаю, и снежок у людей, и морозец, и вообще поэтическая обстановка. И знаете, до того мне стали противны все эти пальмы и олеандры… И даже море вдруг опротивело. Раньше сам любовался, а сейчас не могу смотреть. Все-таки, думаю, не надо опускаться. Пора и за работу. Не странно ли? Какое-то предчувствие было у меня, что я непременно встречу в тот день Марью Ивановну. Вы не подумайте, пожалуйста, что это любовь. Смешно, знаете, обольщаться надеждами в шестьдесят лет… Но что-то меня к ней влекло. Я когда-то читал в научной книге о животном магнетизме. Может быть, в данном случае и был налицо этот животный магнетизм. Трудно, конечно, сказать с уверенностью… Однако предчувствие меня не обмануло и я действительно встретился с Марьей Ивановной. Под вечер, когда уже солнце садилось в море, подходил я со своим ящиком к прибрежному бульвару. И, знаете, как нарочно, чем больше спешу, тем больше на пути препятствий. Иногда пройдешь весь город — пары ботинок не вычистишь. А тут, как нарочно, останавливают на каждом шагу. И все главным образом цветная обувь. Вы понимаете? Скипидаром натри, да воском вылощи… Словом, было уже почти темно, когда я подошел к желанному местечку. Оглянулся направо и налево — ни души. И тут нашло на меня сомнение: зачем, думаю, пришел? На свидание, что ли? И почему непременно она должна явиться? Сам же себя начинаю ругать. И вдруг, как это ни странно, я почувствовал Марью Ивановну. Трудно мне даже объяснить вам, как я ее почувствовал. Но вот знаю — здесь она, где-то вблизи. И в тот же момент услышал я торопливые шаги. Сел я на край скамьи, и сердце у меня почему-то усиленно бьется. Однако не поднимаю головы, даже нарочно стараюсь смотреть вниз. А она уже подошла и щебечет, как птичка:
— Здравствуйте, полковник! Где вы пропадали? Я вас второй день ищу.
Взглянул я тогда на нее. И почему-то спросил:
— Разрешите почистить?
Улыбнулась она этак печально и села рядом со мной на скамью.
— Не сердитесь, полковник. Я, — говорит, — очень перед вами виновата.
И вдруг поцеловала мне руку. Смутился я совершенно.
— Что вы делаете? Рука у меня вся в скипидаре! Разве можно целовать грязные руки?
И тут… Не сумею вам передать… Поверите ли? Взяла она своими пальчиками мою голову. Душистые у нее пальчики, и чувствую, как гладят они меня по щекам… И сама говорит:
— Бедный вы мой, старенький вы мой. Никто вас не пожалеет…
Застило мне что-то глаза, и огоньки в гавани потекли золотой струйкой. Почувствовал я вдруг, как все у меня в душе успокоилось. Не странно ли? Все успокоилось… А она приговаривает: