— Только, — говорит папаша, — как же я могу быть крестным отцом зараз у двух младенцев различного пола? Как будто не по закону. Да и не в обычае это на нашем земном шаре.
Подумал Огуречкин минуту, почесал в голове.
— Ничего, — говорит. — Управимся. Вы будете крестным у дочки, а уж для сына мы еще отца разыщем. Как, — говорит, — не найтись отцу? Я вам сколько угодно отцов найду.
На том и порешили. Помню как сейчас, в день крестин папаша принарядился, почистил пиджачок, манишку нацепил розовую. Даже изволил пошутить, что вот, мол, будет теперь у него собственная дочка. Вырастет она, мол, важной барыней, такой, каких на мыле пахучем изображают…
Размечтался папаша… Умилительный был человек — царство ему небесное!
Позже нам уже соседи сказывали, как произошло все это смертельное событие. Что же касается нас с маменькой, то мы были чрезвычайно поражены. Под утро, часика в три, стучат к нам в двери.
— Встань, Елпидифор, погляди, кто там, — сказала маменька. — Не может быть, чтоб так рано папаша.
А у меня, надо вам сказать, было уже на душе предчувствие. Не скажу, чтоб знал, а так как-то, нутром догадывался. И как открыл дверь — сразу почувствовал. Несут, вижу, папашу на руках чужие люди. Позади городовой и околоточный надзиратель Цибулянский.
— Куда его положить? — спрашивает Цибулянский.
Глянул я на папашу и обмер. Белее стенки физиономия у папаши, а из носа кровь вытекает на землю.
— Слышь? — говорит Цибулянский. — Куда положить бесчувственное тело?
Выбежала маменька из комнаты, всплеснула руками.
— Сеня! — кричит. — Родимый! Что они с тобой сделали?
— Не прикасайтесь к ним! — кричит Цибулянский. — Разве не замечаете, в каком они виде?
А маменька, известно, как все женщины, без всякого внимания к словам посторонних.
— Что они с тобой сделали? — кричит. — Кто это тебя зарезал?
Осерчал тут околоточный Цибулянский.
— Вы, — говорит, — сударыня, понапрасну выражаетесь. Никто им худого не сделал. А если упали они, извиняюсь за выражение, в клозет, так в этом никто не виновен. Кабы, — говорит, — не мы — быть бы им утопленником, безусловно.
Здесь уж и мы рассмотрели: действительно папаша в обмокшем виде…
С той поры зачах папаша окончательно и бесповоротно. То ли повредил он себе еще больше голову, упавши в гадость, то ли болезнь какая одолела — только стал иногда заговариваться. Иной раз за обедом вдруг заплачет прегорько.
— Всё на свете, — говорит, — входящая и исходящая. Номера меня душат и числа…
А раз из церкви пришел в расстроенном виде.
— И там, — говорит, — и в Божьем храме завели. Стою я, молюсь. Вдруг слышу: «Иже от отца исходящая…» Ровно обухом кто меня по голове ударил.
Смекнули мы с маменькой, что неладное делается с папашей. Вроде того как бы повреждение мозговых способностей.
— Взял бы ты, Сеня, отпуск, — говорит маменька. — Отдохнул бы малость, поправился.
Замахал папаша руками.
— Какой, — говорит, — отпуск! В могилке мой отпуск. Будут, — говорит, — птички петь над моей зеленой могилкой, солнышко будет сиять. Дождик будет поливать мои кости.
Расплакалась, понятно, маменька от таких слов:
— Губишь ты себя, Сеня. Хоть меня пожалей, старуху.
Прослезился и я, глядя на эту картину. Однако успокоились мы постепенно, и все пошло по-старому. Стал и папаша как будто веселей смотреть на мироздание. Иной раз даже начнет смеяться — и не остановишь.
— Смешно, — говорит, — мне, как подумаю о смысле жизни.
И как началась к тому времени весна — целый день после службы копался папаша в огороде.
— Вот, — говорит, — заведем мы, Елпидифор, собственную капусту. Свинку прикупим… Потому раз огород, стало быть, много будет всяческих человеческих отбросов.
— Совершенно верно, — говорю, — папаша. Без свиньи нам не обойтись.
— А то еще — барана, — говорит папаша. — Заведем собственного барана. Только непременно с курдюком. Страсть как хочется мне отведать этот самый курдюк. Еще татарин говорил знакомый: лучше нет деликатеса на свете.
— Безусловно, — говорю, — папаша. Баран, папаша, в нашем хозяйстве не помешает. Наоборот, — говорю, — украшение великолепное вследствие рогов его и прочих конечностей тела.
И так мне радостно стало, что папаша малость развеселился!..
Помню, было это вскорости после Христовой Пасхи. Солнечные стояли дни и тихие. В садике нашем целый день гудели пчелы. Бывало, станешь под деревом и думаешь… И о чем думаешь — трудно ответить. Иногда такое почудится… Прямо-таки слышишь ушами явственно — зовет по имени неведомая красавица:
— Елпидифор! Елпидифор!..
И опять тихо:
— Елпидифор!.. Иди, я тебя поцелую…
Оглянешься, вздрогнешь — а это шмель бубнит над ухом. И нет никакой красавицы — только тени танцуют на заборе. Белые стоят деревья в цвету, дух от них пышет медовый. И птица удод, похожая на индейца, кричит на камне: удуд! удуд!
Очень я любил в это время физические явления в природе!..
Раз вот так стоял я в саду незадолго перед обедом. Маменька вышла из кухни — поставила в тень под вишней молочный кисель.
— Пригляди, — говорит, — Елпидифор, чтоб кошка не скушала. Постоянно, гадюка, надъест или запаскудит.
— Хорошо, — говорю, — маменька. Будьте покойны.
Сел я на камушек приблизительно возле и думаю: «Скоро папаша со службы…» Глядь — а папаша уже входит во двор. Только необычно идет, руками размахивает, фуражка на самый нос надвинута. Увидал он меня и остановился.
— Конец, — говорит, — Елпидифор. Конец нашему раю.
— Как так, папаша?
— А очень просто. Донесли на меня. Видно, соседи. Что за люди! Что за мерзавцы!
— Да в чем же дело? — спрашиваю. — Расскажите, папаша, подробно.
— Что тут рассказывать, — говорит папаша. — Прихожу сегодня к столоначальнику с докладом. Зыркнул он на бумагу — перевернул страницу… «Вы это что ж, — кричит, — опять мне бобы разводите»? — «Никак нет, — говорю. — Главным образом, капусту. Средства, — говорю, — не позволяют расширить огород». Затрясся столоначальник, ударил кулаком по книге. «А-а! — говорит. — Вы еще смеяться? Вон отсюдова сию же минуту! Завтра же подавайте прошение об отставке»… Конец теперь, Елпидифор, нашему райскому блаженству, — закончил папаша.
Признаться, обомлел я от страха, услышав папашины речи. Грусть меня охватила и печаль несказанная.
«Вот тебе, — думаю, — и свинья! Вот тебе и баран…» А главное, папашу стало жаль — Бог уж с ними — со свиньями да с баранами… Гляжу, и папаша плачет — красненьким платочком глаза вытирает.
— Идем, — говорит, — Елпидифор, поскорее. Вырвем бобы эти проклятые. Из-за них все несчастье приключилось. Знал бы, — говорит, — никогда б не разводил бобов.
И уж здесь, могу сказать откровенно, начались все несчастия для нашего семейного дома. Собственно, ушел папаша со службы. Пенсию ему назначили такую, что и воробья не прокормишь. Стала маменька ходить на поденную работу. А то иной раз и дома стирала белье для господ офицеров и студентов. И как была аккуратная женщина маменька — тяжелая оказалась эта работа для ее духовных потребностей.
— Вот, — жаловалась маменька. — Хотя бы студент Чупуренко. Намедни такие исподники притащил, словно бы он в трубочистах состоял или в кочегарах. А уж про дыры и не говорю — назади сплошное отверстие.
Жалко было маменьку. Однако и папаша представлял из себя безнадежное состояние. Высох он весь, извиняюсь, как вобла, стал кашлять, на грудь жаловаться. И чуть свет, бывало, бежит в огород посмотреть, не выткнулся ли где боб.
А уж как найдет это самое растение — накинется на него как лютый враг. Даже корешки истребит. Потом оглянется, опустит голову.
— Это, — говорит, — я не боб вытащил, Елпидифор. Это я свое сердце из груди вынул.
Конечно, утешал я папашу как мог.
— Успокойтесь, — говорю, — папаша. Ничего, — говорю, — папаша. Не сомневайтесь, — говорю. — Дела, — говорю, — войдут в русло собственной жизни.