— Вправо малость держите! — крикнул Черкес.
Я повернул направо и увидал чуть заметную узенькую дорожку, прорубленную в гуще растений. Здесь еще держалась ночная сырость. По обеим сторонам встал камыш. Тощие комары с остервенелым жужжанием кружились над нами. Дорожка оказалась совсем короткой и вдруг оборвалась, выведя нас на довольно широкую речонку. Теперь уже Черкес ехал со мной рядом, и бурая папаха его почти касалась моего плеча. Сразу за поворотом в корявых вербах забелела хата.
«Эх, зачем я поехал на охоту? — неслись в голове безнадежные мысли. — Выгонят меня из гимназии, как пить дать. В особенности, если дело дойдет до губернатора…»
Я с ненавистью посматривал на колеблющиеся рядом широкие плечи Черкеса. Рябая шавка встретила нас у хаты протяжным лаем. Скрипя открылась дверь, и босоногий мальчишка лет десяти выбежал наружу. Заметив меня, он слегка смутился и исподлобья взглянул такими же, как у отца, немигающими глазами.
— Матка встала? — спросил Черкес.
— Встала, — ответил мальчишка.
— Пойди ей скажи, что я привел арестанта.
«Арестанта! — отдалось у меня в душе. — Это я — арестант… Я!»
Вся кровь прилила мне к щекам… Безразлично шелестели у хаты вербы. Сквозь запотевшее оконце пялил на меня глаза гипсовый мопс…
— Вы не имеете права оскорблять!.. Понимаете? Я вас…
Жгучая обида и злость, клокотавшие во мне, не находили выхода.
— Зачем вы серчаете? — спокойно сказал Черкес. С предупредительной вежливостью он открыл дверь, пропуская меня вперед. — Серчать вам вовсе не следовает, — повторил он, когда мы уже переступили порог и очутились в просторной горнице. — Ведь не вы же меня арестовали, а я вас. Стало быть, вы арестант и есть.
В горнице пахло свежеиспеченным хлебом. Дородная баба с красивым и пухлым лицом, копошившаяся у печки, завидя меня, лукаво ухмыльнулась.
— Вот они все серчают, — обратился Черкес к жене, как бы призывая ее в свидетели. — Не нравится им в арестантах состоять. Оно и понятно — для ученого человека стыд большой. Но только арестант они все-таки есть, то как же мне их величать?
Черкес снял папаху и повесил ее на гвоздь. Вошедший в хату мальчишка уставился на меня немигающими глазами. Я решил молчать.
«Что-то теперь со мной будет?» — неотвязно тревожила мысль. Даже cum historicum и ut consecutivum показались мне милыми, безобидными шутками.
«Sitis, puppis, turris, vis, febris и securis…». Я представил себе ясно картину моего исключения из гимназии. Важный директор протягивает мне бумаги… «Quousque tandem abutere, Catilina…»[37] Вся в слезах стоит бабушка и, сдвинув на лоб очки, пытается меня защищать: «Он нечаянно выстрелил, господин директор… Уверяю вас, нечаянно. Он не хотел».
Я с тоской огляделся по сторонам. Дешевенькие занавески на окнах, какие-то вырезки из журналов по стенам, розовые фуксии в окне… И над кроватью нелепая в этом доме новенькая гимназическая фуражка. Фуражка… Откуда фуражка? И герб на ней Херсонской первой гимназии…
«Так, значит, Микита не врал, — подумал я. — Он действительно хочет определить сына в гимназию. А меня исключат…»
Я отвернулся к стене, стараясь скрыть подрагивающие губы.
— Я не знаю только, как мне быть, — сказал Черкес, присаживаясь к столу. — Сегодня везти их, — он указал в мою сторону пальцем, — сегодня везти их никак нельзя. Сегодня я обещался отвезти поросят куму… Разве что с поросятами вместе их захватить? Сдать поросят, а потом уже вот с ими прямиком в город.
— Не поспеешь, — сказала баба, вытаскивая из печки жаровню.
— Да, это правда, что не поспею, — согласился Черкес. — И места не хватит — шесть поросят. Да ежели они еще сядут, дубивка беспременно застрянет в ерике. Мне так сдается, что им надо у нас заночевать.
«Рассуждай, — подумал я не без злорадства. Мысль о побеге впервые пришла мне в голову. — Пусть он только уедет, а я уж найду способ бежать. Лишь бы он каюка не спрятал».
— Понятно, прийдется их запереть, — раздумчиво сказал Черкес, словно отвечая на мои мысли. — А то они еще убежат, чего доброго? Возьмут каючок и шасть в воду.
Черкес хрипло рассмеялся.
Последняя надежда оставила меня.
V
Сидя у окна, я видел, как Черкес готовился к отъезду. В тени корявой вербы на отлогом берегу виднелся каюк. Река, зажженная поднявшимся высоко солнцем, ярко блестела.
— Держи его, держи! — кричал Черкес сыну, принимая у него из рук визжащего поросенка. Перепуганный зверек отчаянно дрыгал ногами; просвечивающие на солнце уши свисали розовыми лепестками. Наконец погрузка была закончена. Уложив в каюк весла и свернутый парус, Черкес возвратился в избу.
— Так как же быть? — сказал он с притворным смущением. — Ружейцо-то я ихнее, понятно, захвачу с собой, так будет вернее. И с каючком ихнее дело тоже не выгорит, потому спрятал я каючок. А вот насчет другого дела я в опасении. — Черкес говорил почти нараспев, смакуя каждое слово. — Да, вот насчет другого дела я в опасении… Возьмут они, к примеру, и по нежности своего характера наложат на себя ручки. Очень даже паны на такие дела способны. От деликатности это у них случается.
Стоявшая у печки баба смешливо хихикнула.
— Потому соскучатся они в своем арестантском положении, — продолжал издеваться Черкес. — Им бы теперь, скажем, с барышней какой под ручку прохаживаться, а они заместо того под замочком будут сидеть.
На этот раз мальчишка ухмыльнулся. Я молчал, стиснув зубы. Вскоре Черкес уехал. Мне было слышно, как с реки он кричал своему сыну:
— А ты не балуй! Раскрой книжку, обучайся! Нечего лодыря строить.
Долго еще скрипели в отдалении уключины и повизгивали поросята. День обещал быть жарким. Иногда даже сюда, в хату, долетал глухой всплеск — это какой-либо карп с сонным любопытством классного надзирателя показывал из воды плешивую голову. На горизонте, мыча по-коровьи, столпились грозовые облака. И вдруг вся плавня загудела лягушачьими голосами.
— Кабы дождь его где не захватил, — сказала Черкесова баба, озабоченно подходя к окну.
— Ну что с того, — отозвался мальчишка. — Под вербой спрячется.
Признаюсь, я с удовольствием представил себе Черкеса, застигнутого в пути грозой. Но сейчас же тоскливая мысль, как комар, надоедливо зажужжала: «Погоди, погоди, вот тебе-то будет гроза так гроза…». И пухлая губернаторская рука, затянутая в лайковую перчатку, погрозила мне оттопыренным пальцем: «А как это вы посмели? А вы какой гимназии?..»
Я вздрогнул.
— А вы, собственно, откеда будете? — спрашивала баба.
В голосе ее звучала нотка неподдельного участия. Подперев щеку ладонью, она смотрела на меня своими ленивыми глазами.
— Из Херсона, — сказал я, невольно нарушив обет молчания.
— Маменька, поди, у вас есть?
— Теперь я у бабушки живу, — ответил я.
— Ученик, значит, вы, — кивнула баба на мою гимназическую тужурку. Она помолчала, все еще глядя на меня и вдруг, наклонившись, шепнула: — Мы свово Кольку тоже думаем на гимназиста обучить. — Широкое лицо ее оживилось улыбкой. — Шустрый он у нас. И к наукам очень способный.
Я посмотрел в ту сторону, где у стола над раскрытой тетрадкой с карандашом в руке сидел мой будущий однокашник. Он хмурил брови и сосредоточенно грыз ногти. Видимо, работа у него не клеилась. Наконец он вскочил со скамьи.
— Не получается! — воскликнул он. — Как ни стараюсь, не выходит задача.
— А ты вот их попроси, — сказала ему мать.
Мальчишка исподлобья посмотрел на меня недоверчивыми глазами.
— Дай сюда задачу, — сказал я, невольно краснея…
Мысль, что меня, арестанта, просят помочь, льстила моему самолюбию.
Мальчишка нерешительно подошел ко мне с тетрадкой и, указывая на цифры, сказал:
— Здесь написано, ежели отнять все три трубы…
— Давай, давай сюда, — сказал я.
Мы уселись в углу стола и принялись сообща решать задачу. Решив одну, мы перешли к другой и незаметно просидели часа три. Все это время Черкесова баба почти на цыпочках ходила по хате. Несколько раз она приближалась к столу, как бы желая что-то сказать, но, помолчав, опять отходила в сторону. Наконец она поставила перед нами миску с дымящимися пирогами.