— Дерево! — сказал Микита, удивленно приподняв брови. И, помолчав несколько секунд, внезапно запел высоким фальцетом:
Куда ж мине ехать, куда ж мине итить,
Когда ж мое сердце у грудях болить.
В толпе кто-то засмеялся. Микита неожиданно рассмеялся сам и, вскинув на плечо скрипку, заиграл плясовую.
— Погибели на таких нету! — завизжала стоявшая в кругу зрителей Соплячиха, бойкая бабенка, известная по всему побережью. — Дитенкам спать негде, а он, сивый черт, танцует. Ирод египетский, пропади ты пропадом, башибузук!
И тут завыла Микитова баба каким-то истошным плачем, захлебываясь от слез и наклонив набок голову. Вслед за ней завыли ребята, не переставая в то же время оглядывать публику любопытными глазами. Микита опустил скрипку и грозно насупился.
— Ты кто? — шагнул он к жене. — Сказывай в момент, кто ты такая есть?
И, не дождавшись ответа, отпустил ей звонкую затрещину.
— Ева ты, вот кто ты такая есть! — закричал Микита. — Гадюка ты! Потому искусила Адама в раю супротив Господа Бога и Иисуса Назарея!
Слезы вдруг закапали из глаз Микиты, и он внезапно размяк, тихонько всхлипывая.
— Супротив Господа… Противу Нового и Ветхого завета…
Он посмотрел вдаль, за реку, на облака, шедшие с востока, и вспомнил синих и красных святых, виденных им в церкви на иконах. Вот на таких точно облаках сидели эти святые, босиком и в легких рубашках, степенно оглядывая мир. И он мог бы сидеть вместе с ними. И этого он лишен навеки…
— Братцы! — сказал Микита, безнадежно махнув рукой.
Он силился объяснить заплетающимся языком неожиданно мелькнувшую мысль и остановился на полуслове, вытянув шею и к чему-то прислушиваясь. Где-то на горе в городе оркестр играл «Марсельезу». Пьяное умиление охватило Микиту.
— Братцы! — закричал он. — Товарищи! Эт-та, значить, свобода?.. Эт-та… — и, не договорив, махнул опять рукою.
И вдруг увидел груду дымящегося щебня, словно впервые заметил теперь страшную картину пожара. Он сел на землю и, положив рядом скрипку, протер глаза шершавыми пальцами. Но он не находил ни дома в привычном для него месте, ни старого чулана с покосившейся набок дверью, которую не раз собирался поправить. Видел только реку, плавно несущуюся мимо в зеленовато-желтых весенних берегах. Спокойно и неторопливо вскипали волны, рассыпая вокруг белую пену, и там, где на воду ложилось солнце, казалось, качаются под ветром тысячи серебряных тюльпанов.
— Ага, протираешь гляделки, — не выдержала Соплячиха. — Тери, тери, матери твоей сто чертов! Нажрался сивухи, старый мерин!..
Она подбоченилась по своей всегдашней привычке.
— Не трошь его, — отозвался Вареник. И, выйдя из толпы, приблизился к Миките. Он положил ему на плечо руку: — Микит! А Микит!
Осоловелыми глазами посмотрел на него Скрипач и вдруг всхлипнул как-то совсем по-детски, утираясь рукавом засаленного бушлата.
— Хата где? — воскликнул Микита. — Братцы!
— Вставай, вставай, Микит, — тормошил его Вареник. — Пойдем со мной… Чего здесь высидишь?
— Хата! — закричал Микита. — Где она есть?
И, шатаясь, поднялся на ноги. И словно все только этого и ждали: моментально заколыхалась толпа, и раздались голоса, прерывающие друг друга, наперебой что-то советующие участливо и с состраданием.
— Дитенков надо наперед куда определить, — суетилась Соплячиха. — Гляньте — раздетые вовсе.
— А ты заместо крика возьми и определи, — сурово сказал Вареник. — И матку тож пожалеть надо, вишь, совсем обомлела.
Соплячиха с презрением взглянула на Вареника.
— Матку, говоришь, пожалеть? — почти взвизгнула она, свирепо вращая своим единственным глазом. — Ты ее пожалеешь? Ты? Как раз ваш брат пожалёить! Кобели вы все поганые, чтоб вы… маленькими повмирали!
— Ишь ты, посыпанная перцем, — ухмыльнулся Вареник. Он уже подхватил Микиту под руку и медленно продвигался с ним сквозь расступающуюся толпу. Не переставая причитать и всхлипывать, поднялась с пепелища и Микитова баба и, окруженная детьми, пошла вслед за Соплячихой. Кто-то из жалостливых баб уже всунул детишкам в руки дешевые пряники.
— Тятька, глянь! — кричали они, путаясь в ногах у Микиты. — Глянь, тятька, ко-оники!
Микита остановился. Маленькая пятигодовалая Любка, улыбаясь, протягивала ему пряничного конька. Микита взял конька своими заскорузлыми пальцами, взглянул на него, сосредоточенно понюхал и задумчиво откусил ему голову. Лицо ребенка вдруг сморщилось, и он расплакался, пуская слюни…
Через минуту уже никого не оставалось на месте пожара.
III
Еще до зари поднялся Микита и вышел в узенький двор Вареника, загроможденный развешанными на тычках неводами. Было теплое и слегка туманное утро. В неясных ветках над головой посвистывали скворцы. Чуть обозначавшаяся внизу река дышала сыростью и кислым запахом разлагающейся рыбы. И где-то совсем в стороне пыхтел пароход, шедший против течения с выпученными от натуги зелеными глазами. Микита облокотился о скользкий плетень и задумчиво стал вертеть цигарку. Несколько комаров с монашеским пением опустилось к нему на лицо.
— Черти! — отмахнулся Микита.
И вдруг эта пустяковая боль иголочного укуса пробудила в душе у него острую боль, казалось, дремавшую до времени и теперь развернувшуюся где-то внутри колючей проволокой.
«Эх, эх!» — подумал Микита и заморгал глазами.
Он вспомнил дом, охоту, и хозяйство, и то, как еще недавно, стоя на этом месте с Вареником, обсуждал с ним план постройки нового хлева для купленных в городе поросят.
— Кабанчика, братуха, надоть в тепле держать, — говорил Вареник. — На манер как вроде барина. А как заважничает он, сукин сын, да увидишь, что ряжку воротит, тут ты его и прирежь…
— Кабанчики… Эхма! — вздохнул Микита.
Небо уже разгоралось на востоке зеленовато-желтым костром. В далеких озерах за рекою гремели лягушки.
«Ну, скажем, восемьдесят рублей, — думал Микита. — Что на них можно поделать? И на стреху не фатить, а не то что на хату. Потому цегла нонче по десять копеек, да посчитай сколько прийдется лесу…»
— Микита Антоныч! Пожалуйте снедать!
«И, скажем, известка… — продолжал думать Микита, не слышав оклика. — Воз это беспременно надоть, меньше никак нельзя…»
И тут он оглянулся. Улыбающаяся дородная Вареничиха, стоя на пороге, манила его рукой.
— Пожалуйте, пожалуйте в хату, — говорила она, шепелявя. На круглом медном лице черной смородиной сияли оплывшие глазки.
Микита вошел в горницу и, сняв шапку, перекрестился.
— Сидай, Микита, — сказал Вареник, придвигая скамейку.
На столе в щербатой миске дымилась уха. В тусклом графине водки золотыми зайчиками прыгало вставшее солнце.
— Я тебе вот что скажу, — сказал Вареник, выпив вторую рюмку. — Как есть ты погорелый сичас человек, строиться тебе, конечно, не под силу. Сам знаешь, что нонче стоить материал. А вот ежели смекнуть…
И Вареник, прихлебывая уху и уже икая от сытости, стал развивать план, по его мнению, наиболее подходящий для данного случая. Микита слушал рассеянно. От водки мысли стали острее, и острее проступала тоска. За окном золотым потоком плескалось солнце. Сиреневые прыгали на подоконнике тени, бесшумно гоняясь друг за дружкой. Иногда по-весеннему радостно скрипела снаружи напруженная ветром верба. И в этой ненужной радости зачинавшегося дня крепче и неотвязней становилась боль, и подымалась в душе глухая обида.
— Так вот, — говорил Вареник, — ты и смекни. Ежели купить на плотах бурлатчину да изделать в ней окна, хата выйдет первостатейная. Оно, конешно, не в нашем обычае жить в деревянных стенках… Но как значит по нужде и по случаю бедности…
Но Микита не дал ему договорить. Насупив брови, с покрасневшими глазами, поднялся он из-за стола, шумно отодвинув скамейку.
— Ты это брось, — сказал Микита, не глядя на Вареника, и опять повторил: — Брось!