«Быть завтра дождю», — думал Вареник.
А волны шумели в пенном разбеге, и, поскрипывая, раскачивались вербы…
В одну из майских ночей Микита постучал к Варенику:
— Эй, дядько Николай! Человек божий!
Прильнул к окну бородой. В горнице было темно, и только от месяца лежали еще на стене розоватые тени.
— Дядько Николай!
Шевельнулась в углу, запрокинулась белая фигура:
— Кто тама? Чего надоть?
— Чиновник пришел, — сказал Микита. — Каюка хочеть нанять.
Выкрикивал слова сквозь стекло, держась руками за ставень. Недовольно ворча, вышел из хаты Вареник. Был поздний час ночи. Месяц уже догорал в небе раскаленной докрасна подковой. Волны с шипением лизали его отраженную на воде тень и, словно обжигаясь, торопливо пробегали мимо.
— Какой такой чиновник? — спросил Вареник.
Со сна еще поеживался плечами и протяжно зевал.
— Гуляющий человек, — пояснил Микита. — И барышни с ним гуляющие, которые, значит, из институток. Просят дубивочку на троих и мине беруть для музыки.
Вареник сплюнул сквозь зубы.
— Трешницу нехай дадуть, слышь, Микита? За меньше не дам каюка. Шаландаются по ночам…
Микита замахал руками.
— Тихо, — шепнул он. — Здеся они. На мостике амурятся.
В догорающем зареве месяца темнели на отмели расплывчатые силуэты. Слышен был женский смех, и чей-то теноровый голос пытался напевать шансонетку:
Дамы, всегда я с вами…
Ножки — сплошной магнит!
— Пьяные в доску, — сказал Микита, понизив голос. — Барышни тоже газовые. Такое спевають, хоть и не слухай. Чистая умора.
Вареник презрительно фыркнул.
— Забирай весла, — сказал он, открывая сарай.
Через несколько минут Микита уже помогал усаживаться в каюке повизгивающим девицам и их кавалеру. Девиц было две, и обе они показались Миките чрезвычайно красивыми. Стройные ноги в тонких чулках легко и мягко ступали по банкам.
— Тутычки сидайте, мамзели, — суетился Скрипач. — Здеся.
Последним в лодку сел чиновник. Это был невзрачный на вид человек в форменной тужурке с золочеными пуговицами. Красное его лицо с седеющей бородкой пьяно ухмылялось. Фуражка сбилась на затылок и придавала всей фигуре какой-то молодцеватый вид.
— Т-ты смо-отри! — погрозил он Миките. — Не утопи в волнах.
И сейчас же запел:
— Ни-ичего-о в волна-ах не видно!
— Папочка! Садитесь ближе! Пупсик!
Чиновник тяжело и неуклюже рухнул на дно лодки. Девицы взвизгнули. Микита уже оттолкнул дубивку от узенького мостика, скользкого и зализанного волнами. Темный берег, чуть озаренный умирающим месяцем, поплыл в сторону. Дохнувший с запада ветер принес с собой запах плавневой мяты. И где-то далеко, в болоте, протяжно гудела выпь. Чиновник обнял одну из девиц и посадил ее к себе на колени. Рука его бесцеремонно шарила в складках легкого платья.
— Обо-о-жаю! — сказал он вдруг, захлебнувшись пьяным смехом.
Микита налег на весла. Постепенно сзади все слилось в одну темную линию. Волны лениво плескались за кормой, словно игривые щенята, фыркая и обнажая по временам белые зубы. Откидываясь назад при каждом взмахе весел, Микита видел тонкую пену кружев из-под приподнятых небрежно колен и розовые чулки, заканчивающиеся внизу черными молниями лакированных ботинок.
«Антик дивчата, — подумал Микита. — Видно, что городской фасон…»
И вдруг вспомнил жену — беременную, со вздутым животом, с припухшим лицом оливкового цвета. На миг только мелькнуло перед ним ее лицо, но остался в душе какой-то неприятный осадок.
— Вправо, что ли, держать? — спросил он почти сурово.
Чиновник, не меняя позы, кивнул головой. Впереди уже обрисовывался берег в зубчатой короне черных деревьев. Высоко на горе сверкнул город. Огни то увеличивались, то уменьшались, и казалось, что это дышат ртами сотни золотых и серебряных рыб. Дубивка мягко врезалась в отмель. Пошатываясь на тонких ногах, чиновник вылез из лодки.
— Мадемуазель?
Он наклонил голову, словно приглашая на вальс, и вдруг, покачнувшись, упал в траву.
— Стойте, папаша! Куда вы? — хохотали барышни. — А еще кавалер!
Но он уже поднялся на ноги и не без кокетства крутил усы:
— Сударыни…
Хохоча и повизгивая, девицы высадились на берег. И опять ощутил Микита прикосновение легких ног, пронзивших его не испытанным доселе ощущением. Запах пудры и дешевых духов сладко кружил голову. Все это было из какой-то неизвестной ему жизни, совсем не похожей на то, к чему он привык с детства.
«Панская жизнь», — подумал Микита.
Между тем вся компания расположилась на копне прошлогоднего сена. Чиновник уселся посередине, спутницы его по бокам. Укладывая весла, Микита слышал, как они между собой о чем-то шептались.
— Ай, бесстыдник! — визжали барышни.
И вот Микита увидел, как барышни стали раздеваться. Спокойно и не торопясь сбрасывали они платье, тщательно укладывая его тут же на сене. Наконец они стояли уже совсем голые, слегка поеживаясь на ветру.
— Музыку!.. — крикнул чиновник. — Ж-желаю, видеть днепровских русалок!
И, пошатываясь, подошел к Миките. Микита машинально повиновался. Достал со дна лодки деревянный футляр и, отстегнув крючок, извлек инструмент.
— Погоди, — сказал чиновник. — Сначала выпей.
Он протянул Миките пузатую бутылку. Микита сделал глоток.
— Пей, пей! — крикнул чиновник.
Запрокинув голову, Микита прильнул губами к узкому горлышку. Сладко и знакомо заныло сердце. Скрипка сама легла на плечо. Он заиграл старинную польку, столь излюбленную днепровскими рыбаками. Чиновник подхватил ближайшую к нему девицу и закружился с ней на отмели. Потом он подхватил другую. Потом все они плясали, взявшись за руки, как исступленные, крича и смеясь… Микита играл с воодушевлением. Черный смычок проворно пощипывал струны, пронзая небо острой своей копьевидной головкой.
Ти-ля-ля — пели струны. — Ти-ля-ля!
— Ля-ля, ля-ля! — бормотал чиновник, высоко подпрыгивая на отмели.
Фуражка давно слетела у него с головы, и волосы, растрепавшись, закрывали лицо…
Уже значительно позже Микита вспоминал этот ночной кутеж и думал:
«Эх, жизнь! Вот она, настоящая жизнь… Панская…»
II
В одну из весен вместе с аистами прилетела свобода.
Притоптывая каблучками, пошла она по гаваням и рейдам с красным платочком в руке, сама похожая на матроску. Умилялись штурманы дальнего плавания, умилялись юнги, и помощники капитанов, и барочники, и плотовщики, и весь днепровский люд, обугленный солнцем и прожженный ветрами.
— Ой яблочко! — пели матросы. — Ой заграничное! Ой девочка, да симпатичная!
А на фронте умилялись солдаты и братались с рыжеусыми немцами. И по целым дням играла музыка Преображенский марш, звучащий победой… В эти дни нельзя было не умилиться. Даже пожарный, умилившись, заснул на каланче в первый раз за десять лет своей службы. И в один из этих дней загорелась хата Микиты от оброненной проходившим матросом цигарки. Микита был в отъезде и, возвратившись, застал только обгорелые пни и кучу домашнего хлама, сложенного в углу двора. Нахохлившись, как раненая птица, сидела его баба здесь же, на пепелище, и жалобно причитала. В воздухе еще пахло гарью и кружились, похожие на чай, медленно опадавшие вниз черные завитушки. Со скрипкой в руке Микита протискался сквозь гущу сбежавшегося народа и остановился в двух шагах от жены. Он еще не понимал всей значительности и глубины несчастья и только смотрел на реку, вдруг неожиданно открывавшуюся в том месте, где был чулан и деревянная ограда. Вдалеке он видел бегущие навстречу белые гребни волн и зеленую кайму противоположного берега, как-то по-новому и даже совсем необычно обозначавшуюся на горизонте. Микита был пьян и слегка покачивался из стороны в сторону. И вдруг он увидел дерево, наполовину обгоревшее и сморщившееся от огня, но еще сохранившее на крайних ветках розовато-белые лепестки цветов. Острая жалость к этому деревцу внезапно пронзила его сердце.