Как закричу я тут на нее:
— Нет здесь никакой покойницы! Это вы сами покойница! Долой, — кричу, — с глаз и не попадайтесь мне на глаза!
Понятно, в расстройстве я был тогда, выражаясь подобным образом. Только не обиделась мадам Огуречкина — взяла меня за руку:
— Успокойтесь. Я тоже дитё потеряла. Недоглядела я его, не сберегла… И вот он ножницами подавился.
И посмотрела она на меня грустным взором.
Открыл я ключиком дверь, вошел в комнатную обстановку. И таким мне пахнуло запахом. Сливы любила маменька. Особенно старую сушку. И вот пахнуло на меня этими сливами… Присел я на топчанчик в углу и заплакал.
«Эх, маменька, маменька! Зачем, — думаю, — вы ушли от меня и куда, например, неизвестно. Вы себе, — думаю, — погреблись в могиле, а мне каково оставаться!»
Закрыл я лицо руками.
«Как, — думаю, — представить себе ее помертвевшие черты? Все эти морщинки у глаз и вообще лицевые мускулы незабвенной материнской физиономии?»
Между тем совершенно стемнело, и лампу пришлось зажечь.
Открыл я оконце. Ароматы пошли от деревьев. И козявки слетелись на абажур. Бегают они себе по столу преспокойно. Досадно мне стало и грустно.
«Вы, — думаю, — бегаете… а маменька нет».
И опять-таки слезы из глаз текут. Раздражительность у меня появилась. На мотылька посмотрю ночного и здесь же помыслю: «Ты вот летаешь… а маменька нет…»
И миры меня раздражали в небе. И то, что от деревьев такое приятное обоняние происходит… Словно бы все это посмеивалось надо мной.
Так я и ночь не спал, раздумывая о грустной потере.
А утречком пришла меня проведать мадам Огуречкина.
— Не горюйте, — говорит. — Все равно не поможете. Лучше записочку прочитайте от вашей маменьки. Перед смертью она уже ее написала.
И подала она мне четвертушку бумаги. Действительно, смотрю, маменькой это написано, хоть и прыгают буквы перед глазами.
«Сын мой, Елпидифор! Как стою я на пороге могилы, то и кланяюсь тебе с этого самого порога. Не печалься, дитё мое ненаглядное, а лучше почини поросятам сарайчик. Потому они у соседа портят сады и, кроме того, едят чужую капусту. А я уже устаревшая от человеческой жизни, и тянет меня полежать с супругом моим и с другими нашими предками. Тяжко мне, что не увижу тебя перед смертью и деток твоих не дождусь. А только я тебя любила вплоть до самой гробовой доски… А за государем нашим, Николаем Александровичем, что висит в углу на стенке, пакетик лежит под рамкой. В пакетике там восемь рублей. Это я для тебя сберегла. И прощай, сынок, до Страшного суда, когда и тебя позовут перед Господа Бога, и вообще всех наших знакомых…»
Прочитал я записочку, задумался. И потом спрашиваю:
— Где же похоронили маменьку?
— Рядом с Переверзихой, — говорит мадам Огуречкина. — Помните чиновницу Переверзеву?
— Как, — говорю, — не помнить? Бык ее забодал на улице по причине красной одежды.
— Ну вот, рядышком с ней и лежит ваша маменька, — говорит мадам Огуречкина. — Справа Переверзиха, а слева маменька ваша.
И решил я, понятно, навестить дорогую могилу. С грустными размышлениями ума вышел я на улицу. Ничто меня не радовало теперь — ни цветенье древесных стволов, ни щебетанье птиц в кустах и повсеместно на заборе. И как очутился я за кладбищенской оградой, пошел по одинокой аллейке. Ангелы, понятно, повсюду стоят. И еще разные памятники древнего искусства. И очень плачевные стишки прочитал я на одной могильной плите. Запомнились они у меня в памяти:
Спи с миром, капитан в отставке,
Среди цветов, в зеленой травке.
«Вот она, — думаю, — судьба людская!» Так это вдруг кольнуло меня… И задумался я о жизни. «Для чего, — думаю, — жить, если приходится умирать?» Вспомнился мне господин Чучуев — ему бы меня утешить. Потому и о людях он знал, и о загробной жизни очень прекрасно рассказывал. Тоска меня охватила…
А вокруг — сияние лучей и кресты белеют на солнце. И тянет от вишен медовым цветом. Как невесты они стоят… «Эх, маменька! Теперь бы только существовать!»
Так, раздумывая, прошел я в конец кладбища. Здесь победнее располагались могилы, а которые и вовсе провалились под землю. И ангелов стало меньше — одна трава шумит. И вдруг так звонко кукушка закуковала. Глянул я невольно перед собою… И пошатнулся в ногах. Надпись увидел:
«КУКУРЕКОВА ПЕЛАГЕЯ».
И дальше читаю:
«СКОНЧАЛАСЬ 13 ОКТЯБРЯ».
Наклонился к земле деревянный крест, и дощечка на нем облупилась железная. А только понял: маменька здесь лежит и прах ее находится под землею. Снял я фуражку и перекрестился. И расчувствовался я совершенно.
— Маменька! — говорю. — Вот и я прибыл. Слышите ли вы меня из-за гроба? Потому, — говорю, — как не виделись мы с вами долгое время, то в арештантах я проживал, постоянно о вас вспоминая. И очень я по вас соскучился, маменька, а только вы умереть поспешили. Разложились вы на свои составные части, и что осталось от вас? Одни химические элементы. А мне, — говорю, — очень печальная осталась траурная обстановка.
И опустился я на колени перед могилой. Слышу, трава шумит, и вижу, колоски на солнце лоснятся. И опять-таки кукушка кукует, только в отдалении уже, и не так явственно для слуха.
— Маменька! — говорю. — Зачем вы меня огорчили?
Потекли у меня по щекам слезы. И вдруг за спиной, слышу, кто-то остановился. И даже покашливает потихоньку. Оглянулся я — действительно, стоит человек. Шапка у него барашковая на голове, а в руках держит лопату.
— Здравствуйте! — говорит.
Вскочил я с коленок. А человек покачал головой очень даже печально.
— Жалко, — говорит, — мне вас беспокоить, а только напрасно вы здесь молитесь.
Поразился я:
— Это почему?
А он говорит:
— Над ней и детки родные не плакали. И вообще не молились. Потому ядовитая была женщина. Невестку свою еще при жизни сгубила.
— Да вы о ком? — кричу.
— А об этой, — говорит, — купчихе самой. О Ветровой.
— Нет же! — говорю. — Маменька здесь моя похоронена. Вот и крестик стоит.
Передернул он, понятно, плечами:
— Что же из того, что крестик? Крестик этот сам я сюда на время поставил. Потому починяю сейчас могилы и произвожу главный ремонт. А только крестик этот совсем от другого покойника.
И подвел меня к одинокой могилке.
— Вот, — говорит, — где ваша маменька должна покоиться.
Смотрю, могила действительно свежая, и крест на ней вроде дубового, а только написано:
«СПИ С МИРОМ, ДОРОГОЙ СОБРАТ ПО ПЕРУ ВАЛЕРИАН КРУГОСВЕТОВ».
— Так ведь здесь, — говорю, — собрат незнакомый покоится — господин Кругосветов.
— Нет, — говорит. — Они покоятся в том уголку, направо. А только крестик этот есть действительно посторонний, потому и у них я сейчас могилку справляю — завалилась она с зимы.
Взволновался я.
— Вы, — говорю, — всех упокойников перепутали. Неаккуратность в этом большая и невнимательное отношение к жизни.
Стал он, понятно, доказывать:
— Наоборот. В порядок я все привожу.
И подошел он ко мне поближе. Тут уж дохнуло на меня винными испарениями чистого самогона. Пьяный, вижу, совсем могильщик. Чего с него спросишь? Повернулся я потихоньку и пошел к выходу.
И охватила меня тоска смертная — хоть руки на себя наложи. Места себе не находил я в природе…
Однако прошло несколько месяцев — захватила меня жизненная обстановка. Прослышали соседи о моем пребывании. И студент Голопятов, Андрей Иваныч, пришел проведать. Не узнал я его по первому взгляду. Очень он за эти времена изменился. Борода у него отросла, и, кроме того, хромает на левую ногу.
— Голубчик! — говорит. — Как я рад вас увидеть! Дайте же, я на вас погляжу хорошенько!
А потом говорит:
— Выражение у вас теперь на лице появилось. Как будто вы нашатырного спирту нюхнули. Каторжное у вас выражение.