— Она прекрасна! — воскликнул Кравцов.
Несколько секунд они сидели молча, не глядя друг на друга, словно прислушиваясь к шелесту деревьев. Два воробья, слетевших вниз на дорожку, как фехтовальщики, прыгали друг перед другом.
— Вы мне еще не ответили, любит ли вас эта девушка, — сказала Наденька, пытаясь придать своему лицу безразличное выражение.
— Я этого и сам не знаю, — откровенно признался Кравцов. — И потом… Разве я могу надеяться? Ведь я некрасив. Вы, впрочем, это видите сами.
— Да, вы не из красавцев, — лукаво согласилась она. — Но у вас есть много других хороших качеств. И как сестре, как другу, вы должны мне рассказать все о вашей любви. Ведь вы меня считаете другом, не так ли?
— Я вас считаю другом, — нерешительно подтвердил Кравцов.
Он смотрел вниз на дорожку, следя за игрой теней, за их странно значительным трепетом.
— Послушайте, — воскликнула Наденька. — У нас с вами общая судьба. Ведь и я люблю одного господина. Но этот господин непонятливый и робкий дурак, и он даже не знает, что я в него влюблена.
— И вы хотите… вы могли бы на нем жениться?
Она расхохоталась снова.
— Нет, я могла бы выйти за него замуж. Только нужно, чтобы он сам мне признался в любви.
— Признаться в любви очень трудно, — безнадежно заметил Кравцов.
— Пустяки. Можно всему научиться. Хотите, я вас научу?
Он удивленно взглянул в ее глаза, стараясь прочесть в них правду.
— Сначала вы берете меня, то есть ее, конечно, вот так за руку, — объясняла Наденька, протягивая сама руку Кравцову. — Теперь вы должны сказать: «Я вас люблю».
— Я вас люблю, Наденька, — неожиданно выпалил он.
— Разве и ее зовут Наденькой? Так же, как меня?
— Наденькой, — несмело прошептал Кравцов.
— Ну, хорошо, допустим. Хотя это довольно странно. Теперь по правилам полагается ваш первый поцелуй. Вы можете ее поцеловать.
Она приблизила к нему свое улыбающееся лицо, по которому бесшумно скользили легкие тени от листьев. Она запрокинула голову, и он увидел ее подбородок, ярко освещенный солнцем. И, закрыв глаза, он ощутил на своих губах ее губы. У него было такое чувство, словно его высоко подняли на качелях, и он сам бы не мог объяснить, как долго длилось это мгновение. Наконец Наденька оттолкнула его мягким движением руки.
— Довольно, — сказала она. — Вы этому научились вполне.
Но он вдруг попытался привлечь ее к себе. Она отодвинулась на самый край скамьи. И тогда, словно во сне, быстро и почти невнятно, он заговорил о том, как крепко и давно ее любит. С наивным непониманием влюбленного он сказал, что никакой другой Наденьки у него не было и нет, что он это выдумал нарочно и что Наденька — это она сама. Он умолял теперь сказать ему правду, то есть он просил сделать ему легкий намек… Он вообще сразу понимает намеки. И если нет никакой надежды, то он уедет с Федосей Федосеевичем в Африку, вообще навсегда уйдет с ее пути. Он говорил как безумный.
— Какой же намек вам еще нужен? — воскликнула Наденька. — Ах, Боже мой! Неужели вы думаете, что я вас только учила?
Тогда, совсем обезумев, он сорвал с головы шляпу и отбросил ее далеко в кусты. Он поймал в воздухе отстраняющую его руку и стал покрывать ее бесчисленными поцелуями.
— Я вас люблю, Наденька! Я вас люблю, — повторял он неустанно.
Словно сквозь сон, он слышал шелест деревьев, а в блеске знакомого ему стеклышка он уже видел отражение того сияния, которое переполняло его душу.
«Это стеклышко все-таки не солгало», — радостно промелькнуло у него в мыслях.
Он был счастлив как никогда.
X
В числе тех героев, о которых Кравцов прочитал в доме господина Грушко несколько довольно-таки туманных лекций, были и Кай Юлий Цезарь, и Жанна Д’Арк, и светлейший князь Римникский Суворов. Потом запас героев стал постепенно иссякать, и он уже подумывал было перейти к героям древности, к Тезею и Ахиллесу, как вдруг в сознании его просияло имя Пипина Короткого. Но как он ни ломал голову, стараясь припомнить, чем знаменит был этот Пипин, ничего, кроме имени, не возникало у него в мозгу. «Пипин Короткий… Пипин…» Идя на урок, он не переставал думать о нем. «Пипин… Кто же, однако, был этот Пипин?»
— Ах, черт побери! — выругался, наконец, Кравцов. — Черт побери! Пипина!
И тут же, словно что-то его кольнуло, он подумал о том, что в настоящем его положении нехорошо вспоминать черта. Теперь, когда он так счастлив, когда он любим и сам любит… было бы просто неосторожно. Бог побери. Вот так. Так будет лучше. Бог побери Пипина. И ведь именно, именно это он собирался сказать. Да, конечно, именно это. «Господи, возьми Пипина… И не в ад его возьми, Господи, — продолжал поправляться Кравцов, — а в рай. Пусть ему там будет великолепно… Пипинчику. Ну, теперь, кажется, все в порядке, — подумал он. — Теперь все хорошо…» Он чувствовал себя как причастник, которому не полагается грешить. Но, проходя мимо гастрономического магазина, он вдруг заметил, что какой-то толстяк, остановившийся на тротуаре, следит за ним удивленными глазами. «Это, должно быть, от того, что я говорил вслух, — сообразил наконец Кравцов. — Уж не принял ли он меня за помешанного?» И чтобы замести следы, он стал потихоньку напевать:
— Гос-поди, прийми-и Пипина…
Для пущей хитрости он даже перешел постепенно на мотив модного румынского романса. Теперь уже и толстяк сделал вид, будто он остановился только за тем, чтобы взглянуть на часы. Оба они ловко обманывали друг друга.
— Прийми-и, Гос-по-ди, — напевал Кравцов. — Возьми Пи-пи-на…
Вдруг он спохватился: «Ах, что же, однако, я делаю. Такие слова… и я их, как романс…» Он переменил мелодию и запел на церковный лад. «Ну вот… Это уж, во всяком случае, безупречно», — успокаивал он себя. Но внутренний голос шепнул: «Хитришь с Богом? Обманываешь Бога? О, негодяй, негодяй! Да знаешь ли, кто ты после этого… — И Кравцов весь съежился от неприличного слова, хлестнувшего его, как бич. — Ты после этого…»
— О-о! — почти простонал он.
Неожиданно для себя он очутился у самой витрины, перед свиной головой, дружелюбно оскалившей зубы. Гаванская сигара, воткнутая в полураскрытую пасть, символически подчеркивала сытое свиное довольство. Здесь же рядом, ощипанная до восковой желтизны, лежала индейка, странно подвернув шею. Прикрыв голубыми веками навсегда погасшие глаза, она, как сомнамбула, тянулась к букету петрушки, перевязанному для красоты розовой ленточкой. Два вареных омара сидели друг перед другом и, как ученые, вели длительный спор. Но замечательнее всего был заяц. Он изображал музыканта, играющего на флейте. Казалось, что все прислушивалось к этой немой и непонятной для посторонних музыке. Даже копченые угри блаженно застыли, извиваясь среди винных бутылок. Крепко спала под музыку фаршированная рыба на блюде, ее перламутровые щеки раздувались от сонного восторга.
Вдруг рядом открылась дверь, и из магазина вышел пузатый лавочник в сопровождении молодой дамы.
— Вот это и это, — сказала дама, указывая концом зонтика на омара и поросенка.
И, вторгаясь в сонное царство, отодвинув стекло витрины, лавочник приподнял за лапы одного из красных профессоров. Потом другой рукой он захватил блюдо с лежащим на нем жареным поросенком.
— Консервы, мадам? — почтительно спросил лавочник.
«Консервы», — отдалось в ушах у Кравцова.
И он вспомнил, что уже пора идти на урок. Когда он подошел наконец к дому госпожи Грушко и собирался было позвонить, дверь внезапно раскрылась, и на крыльце появился пожилой господин, одетый в какую-то странную одежду, нечто вроде плаща, какие носят тореадоры. Щеки у него свисли, как у бульдога, и переваливали через узкую полоску воротничка. Господин этот поднял вверх руку и осенил крестным знамением госпожу Грушко, стоявшую на пороге. Так же точно благословил он и Кравцова.
Потом он огляделся по сторонам, как бы желая еще кого-нибудь благословить. Но кроме трубочиста, сидящего верхом на печной трубе, никого поблизости не было. Подумав секунду, он благословил также и трубочиста.