А твои собственные дети и внуки — они не появились бы на свет, если бы ты ни выжил в ту последнюю военную зиму. Ладно, можешь говорить всё что угодно, о том Уиллеме, который явился мне, однако тот Уиллем, который сидел за обеденным столом, — тот был ты, и об этом не может быть двух мнений!
— Но почему я должен верить твоим словам?! — вскричал Уиллем, приподнявшись со стула. — Ты не можешь доказать ничего из сказанного! Кто подтвердит всё это? Дядя Франс? Пит? Кто-нибудь ещё? Все они давно умерли! Кто знает, может, ты свихнулся? Может, война сломала тебя, и ты никак не можешь восстановиться? Или, может, ты выдал каких-то евреев за деньги, а теперь убеждаешь и себя, и меня, что это была Анна Франк! Ты просто хочешь показать себя более значительным, а меня выставить более ничтожным! А может быть, ты и не выдавал никаких евреев! Может быть, наш отец сам по себе преодолел ту зиму!
— Ага! И может, дядя Франс вернулся с войны с обеими ногами, а Ян не умирал?
Уиллем сделал движение, будто хотел возразить, но потом осекся.
— Не такую историю я ожидал услышать! — произнес он наконец более мягким голосом. — Совершенно не такую!
— Ты знаешь, я совсем не вспоминал обо всём этом долгие годы, — сказал я. — У меня появилось слишком много дел, когда закончилась война. Забота о моём отце — о нашем отце, — забота о себе самом. Ничего тогда не было известно об Анне Франк: её дневник напечатали через много лет после войны. Даже когда книга была издана, я слышал что-то о ней, но никак не связывал эти события со своей судьбой. И вот однажды я включил телевизор и попал на документальную передачу об Анне Франк. Был упомянут адрес её укрытия, дом 263 по Принценграхт, и я в секунду всё понял!
— Что же ты почувствовал?
— Гнев! Несчастье! Понимаешь, приблизительно двадцать пять тысяч евреев прятались от немцев в убежищах в Амстердаме, и около десяти тысяч из них были кем-нибудь выданы по тем или иным причинам. Печальный рекорд, тут нечем гордиться! Наверное, Амстердам должен воздвигнуть памятник Всем Выданным, чтобы напоминать каждому, как ужасны могут быть люди!
Знаешь ли ты, что происходило с выданными евреями? Почти одно и то же со всеми. Их направляли в голландский пересылочный лагерь Вестерборк, а оттуда в концлагеря Берген-Бельзен, Терезиенштадт, Освенцим. Там их ждала смерть от тифа или в газовых камерах.
Списки имён жертв этих концлагерей до сих пор хранятся и немцами, и в мемориалах, сооружённых евреями, но кто когда-нибудь слышал о многих других? А кто когда-нибудь слышал о людях, которые выдавали? Вероятно, они сами забыли об этом!
Если же им напомнить, то в ответ можно услышать, что — да, такое случалось, много чего случается во время войны, но ведь тому уже более полувека! Таким образом, они прожили жизнь без проблем. Им было наплевать на свои жертвы.
Но не мне, пропустившему книгу, которую прочитала половина мира!
Мне дьявольски не везёт на этом свете! Годами я ожидал, чтобы хоть кто-нибудь пришёл ко мне, — какой-нибудь полицейский, или охотник за нацистами, или историк, или журналист, гоняющийся за новыми фактами и надеющийся пристроить своё имя к посмертной славе этой погибшей девочки. Но никто из них не появился! Никто даже не приблизился!
По прошествии десятилетий никто реально не пытается обратиться к изучению тех страшных времён, особенно сами голландцы! Они, кажется, удовлетворены сложившейся ситуацией.
Три четверти голландских евреев были отправлены на смерть! Больше, чем в фашистской Италии! Однако благодаря Анне Франк страна имеет репутацию героической, сопротивлявшейся, гуманной! Зачем же копаться в прошлом? Зачем арестовывать какого-то старого голландца и вскрывать эту банку с вонючими червями, особенно сейчас, когда толпы растрачивающих свободное время туристов приезжают понюхать тюльпаны и взглянуть на картины Рембрандта?
* * *
Некоторое время мы просто сидели в молчании. Теперь наша беседа была уже не для пива. Я вышел на кухню и вернулся с бутылкой джина.
После первого глотка я спросил:
— Так говорила ли наша мать когда-нибудь обо мне? Рассказывала ли она вообще какие-то истории о моей жизни?
— Конечно же, рассказывала, конечно! Многое из того, что ты рассказал мне, я уже слышал от неё. Например, как она была счастлива, когда ты принёс домой мыло. Она говорила, что это был единственный действительно счастливый момент, который она помнила за всю войну! Она рассказывала о банке из-под какао, в которую ты бросал заработанные деньги, и как она была горда тобой тогда! И как она была обеспокоена, когда дядя Франс поймал тебя и другого мальчика… — как его звали?
— Кийс.
— Да, Кийса, когда вы подсыпали песок в немецкий военный грузовик. Нет-нет, она рассказывала о тебе! Конечно, это случалось гораздо реже после рождения моей сестры, и ещё реже, когда она заболела… Ведь ей было только сорок четыре, когда она умерла! Мы оба, ты и я, прожили намного больше, чем любой из наших родителей! — Печаль заполнила глаза Уиллема, сменив всё ещё бывшую в них настороженность.
— Наш отец никогда не вспоминал ни о тебе, ни о нашей матери! — сказал я. — По-видимому, он считал вас обоих единым существом, бросившим его в самый худший час его жизни. Он держал фотографию, твою и брата, на столике около своей постели, но она была повёрнута так, чтобы только медсёстры и посетители могли вас видеть.
Я заметил, что сделал ему больно, но такова была правда.
— Я был для него всем, что у него осталось, — продолжал я, — и, по крайней мере, мне досталось то, чего я всегда жаждал — его любовь, его внимание! Но досталось таким ужасным путём, который не мог принести мне счастья. Однако лучше так, чем совсем ничего, и он тоже был для меня всем, что я имел! Я приносил ему его любимые сэндвичи стейк тартар и даже давал несколько глотков пива из бутылки, спрятанной под курткой. Пришёл мой черёд давать ему глотнуть пива!
— Тебе известны такие события, — сказал Уиллем, уставившись на свой стакан с джином и покачивая головой, — какие я не мог бы когда-нибудь вообразить! Например, как я дрался с Яном в парке за еврейские звёзды…
— А ты знаешь, я прочёл недавно книгу о немецкой оккупации — хорошую книгу, — так вот там сказано, что многим детям нравились эти звёзды, — они считали, что выглядят с ними красивее!
— А ты прочитал книгу Анны Франк, её дневник?
— Подожди! Ты сказал, что наша мать говорила с тобой обо мне, рассказывала про меня, но все истории, которые ты упомянул — про мыло, про жестянку из-под какао, про Кийса, — были те, которые я сам только что тебе сообщил! Как же поверить, что моя мать что-то говорила обо мне, если ты просто повторяешь мои собственные рассказы? Я хочу, чтобы ты вспомнил что-то другое, рассказанное ею!
Уиллем выглядел очень обеспокоенным, но трудно сказать: из-за того, что был пойман на лжи, или же от опасения не вспомнить по требованию что-то из её рассказов.
— Это было так давно… — начал он, глядя в сторону, — дай мне подумать. Я уверен, что-то вспомнится!
Чтобы дать ему время подумать, я поднялся и прошёл в спальню, где взял «Дневник» Анны Франк и очки. В книге было полно цветных бумажных закладок, отмечавших отдельные эпизоды, и на некоторых полосках были даже сделанные мною заметки.
Я выходил только на минутку, но Уиллем, казалось, был напуган моим возвращением.
— Ну как, удалось? — спросил я.
— Пока нет!
— Говорила ли наша мать что-нибудь о своём брате, нашем горячо любимом дяде Франсе? — спросил я без особого интереса, лишь желая расшевелить его память.
— Видишь ли, я не могу припомнить, чтобы она хоть когда-нибудь говорила о нём! Кажется, она упоминала, будто он отправился после войны в голландский Индокитай, но я не уверен в этом. А что тебе известно?
— Ничего. В сорок пятом он уехал пожить у своих друзей на юге Голландии, и больше о нём не слышали.
— Подожди, это напоминает мне… — встрепенулся Уиллем, садясь прямее на своём стуле.