Затем я отправился на встречу с генеральным адъютантом, отвечавшим за кадровое обеспечение армии. Роль армии в соблюдении режима Эры экономии заключалась в том, чтобы самым жестким образом сокращать число вакансий для выпускников Вест-Пойнта и негосударственных военных школ — «оловянных школ», как мы высокомерно называли их в Вест-Пойнте. В свете сложившихся обстоятельств я поинтересовался, не согласится ли армия отказаться от принятия меня на службу после окончания Вест-Пойнта и не передаст ли меня в Государственный департамент, или она все-таки будет настаивать на том, чтобы я дожидался вакансии в течение двух обязательных лет и лишь после этого вышел в отставку? Генеральный адъютант явно не имел возражений против моей скорейшей отставки. Такая определенность с его стороны не была слишком лестной, но вполне меня устраивала.
Итак, после окончания учебы я направил просьбу об отставке командиру кавалерийского полка, к которому был приписан, и в качестве туриста приобрел билет до Москвы, чтобы выучить там язык и дождаться обещанного Рузвельтом признания России. Казалось, все складывается прекрасно, за исключением того, что полковой начальник не ответил на мою просьбу. Поскольку дни отпуска, положенного после окончания Вест-Пойнта, заканчивались, я послал полковнику телеграмму, спрашивая, что там с моей отставкой.
Ответа не было.
Тогда я позвонил генеральному адъютанту:
— Полковник сказал, что вы должны немедленно доложить о прибытии для несения службы.
Я поспешил в Форт Майер и доложился полковнику. Его имя было мне тогда едва знакомо, что неудивительно, потому что лишь много лет спустя оно станет постоянно мелькать в заголовках новостей. В 1933 году Джордж Паттон[64] слыл всего лишь эксцентричным кавалеристом. Стоило мне войти в его кабинет и отдать честь, как он буквально прорычал: «Ты понимаешь, с чем собираешься расстаться, лейтенант? Армия только-только завершила твое обучение, и теперь ты вознамерился уйти, чтобы стать чертовым бездельником дипломатом, да еще и в России. Ты не большевик?» — орал он.
Я объяснил свои планы подробнее. При этом подчеркнул, что, кроме всего прочего, именно налогоплательщики оплачивали мое обучение и что, поскольку я намерен продолжать работать на правительство, вопрос о том, кто платил за мое образование, вряд ли может возникнуть.
Полковник закричал еще громче:
— Хорошо, у армии есть что сказать. Генеральный адъютант даже не собирался рассматривать вопрос о твоей отставке. И я намерен закрыть его прямо сейчас. Доложишь о том, что приступил к службе завтра утром.
— Но генеральный адъютант сам предложил мне подать в отставку. Я лично говорил с ним пару месяцев назад, и он был чрезвычайно воодушевлен этой идей.
Это несколько смутило бравого полковника, и он сменил тон:
— А ты не играл первым номером в армейской команде по поло?
Я признался, что играл.
— Так вот, мы недавно потеряли своего первого номера в команде Форта Майер и полагаем, что ты мог бы занять его место. Я как раз думал о том, как нам нужен первый номер, — добавил он доверительным тоном. Но я сказал, что больше никогда не буду играть в поло и что собрался в Москву.
— Хорошо, давай, двигай! К черту это все! Если ты не понимаешь своего же блага, я тебя не научу. Чертова бумажная работа вместо благородного поло. И вершиной всему — Россия! Это чертова бессмыслица, говорю тебе. Чертова бессмыслица!
Несколькими днями позже я сидел в скучном здании кёниг-сбергского аэропорта в Восточной Пруссии. Тогда город был частью Германии и местом промежуточной посадки для авиапассажиров, следовавших в Советский Союз[65].
Снаружи, в сорняках и грязи летного поля, к земле прижалось с полдюжины нескладных старых пассажирских «Юнкерсов». Сквозь мглу я мог разглядеть лишь символы «Люфт-ганзы» — футуристические изображения орлов на фюзеляжах. На другой стороне поля, на достаточном удалении, чтобы часом не подхватить заразу от этих «нацистских чудищ», расположилась небольшая группа одномоторных самолетов со звездами советского воздушного флота. За летным полем к туманному горизонту монотонно тянулись фермерские поля Восточной Пруссии. Лишь суковатые тополя то тут, то там угрюмо выступали из тумана. Пересчитывая время от времени те из них, что проглядывали сквозь мглу, я пытался понять, поднимается туман или опускается.
Внутри самого аэропорта все выглядело ненамного приятнее, чем на летном поле.
Несколько флегматичных пассажиров сидели, уставившись себе под ноги, смирно ожидая объявления о посадке на самолеты. За некрашеным деревянным прилавком по-деловому суетились два очкастых немецких служащих. За ними на большой черной доске висели объявления о плановых рейсах на Берлин, Варшаву, Данциг, Ригу, Москву и Ленинград. Меня интересовал как раз последний рейс — на Ленинград. Прежде чем поселиться в Москве, я решил немного ознакомиться с достопримечательностями старой столицы. Кроме того, у меня было небольшое дело, касавшееся спрятанных в пригороде Ленинграда сокровищ, которым я обещал заняться одному давнему русского другу.
Тем утром Кёнигсберг выглядел местом, откуда стоило улететь. Раз за разом меряя вялыми шагами зал ожидания, я все время воспоминал комментарий Джорджа Паттона: «Чертова бессмыслица, чертова бессмыслица!» Когда я дома излагал друзьям свои планы, они выглядели в высшей степени обоснованными. Я просто собирался закончить свою военную карьеру, навсегда проститься с сапогами, портупеей и формой и заняться намного более «гламурной» дипломатической карьерой. Единственное, что для этого требовалось — это добраться до Москвы, выучить русский, дождаться признания Рузвельтом Советского правительства и добиться места в штате посольства. Всего-то. Но тем сумрачным туманным утром в четырех тысячах миль от дома задуманное стало казаться уже не таким ясным. А что, если Рузвельт изменит свою точку зрения? Или я не смогу выучить русский? А вдруг меня просто выкинут из страны до приезда посла (у меня была туристическая виза сроком лишь на месяц)? Чем дольше я таращился на тусклый прусский пейзаж, тем более сумасшедшей казалась мне вся моя схема. Не стоит ли ее пересмотреть? Может, полковник Паттон простит меня и примет обратно, если я пообещаю изо всех сил стараться стать хорошим игроком в поло.
В тот момент, когда я совсем пал духом, один из служащих аэропорта объявил о предстоящем рейсе самолета на Ленинград. Поворачивать назад было уже поздно. Я поднял свой чемодан и пошел на взлетное поле. Ко мне присоединился еще один пассажир. Своей сверкающей лысиной, толстым пенсне, довольно потертым пиджаком и бриджами он напоминал старого профессора. Нас обоих проводили до одного из советских самолетов. В нем мы обнаружили пилота — молодого смешливого пухлого блондина.
Самолет был одномоторным монопланом. Краска на нем давно выцвела и облупилась, а крылья украшали заплаты и швы. Мой попутчик и я вскарабкались по лесенке в малюсенькую кабинку, уложили наши чемоданы в сетки над головами и пристегнули ремни. Пилот быстро поднялся на борт, задержавшись на мгновенье лишь для того, чтобы нежно похлопать по фюзеляжу самолета и что-то промычать по-русски. Я вопросительно посмотрел на своего попутчика, который, по-видимому, сразу разобрался, откуда я, и тот с готовностью перевел мне на английский:
— Он сказал, что это последний полет «Старушки».
После того как мы узнали эту вдохновляющую новость, дверь «Старушки» закрылась, и пара механиков крутанула пропеллер. Через мгновение мы уже тряслись по взлетному полю с широко открытым дросселем двигателя. Прежде чем я что-либо успел осознать, мы уже скакнули в воздух, сделали круг над аэропортом и стали набирать высоту курсом на восток. Никакого прогрева, предварительного переключения датчиков, ни последней сверки с вышкой.