И я уехал.
Вечером того же дня я сидел на верхнем ярусе веронского амфитеатра; круглая луна холодно улыбалась над огромной каменной воронкой, а внизу, в глубине, на самом донце, под ослепительными дуговыми лампами прыгали на трапециях и трамплинах крошечные человечки в синих и розовых трико. Шло цирковое представление, но отсюда, сверху, все это напоминало блошиный театр. Публика сидела внизу, в самом низу, занимая лишь несколько рядов скамей, и между нею и мной, наводя жуть, темнела глубокими провалами пустынная каменная лестница.
Я сидел здесь один, далеко от всех, и уже совсем перестал понимать, кто я, на самом ли деле — Элемер Табори или…
А потом настало время искать ночлег и ложиться спать, а потом… потом я опять был писцом, меня разбудила хозяйка с квадратной физиономией, ворчала, что железнодорожник уже пришел, потом — бесконечная, бесконечная писанина за ненавистным желтым столом, грязные нарукавники на полке рядом, пыльные папки под портретом уволенного в отставку министра. Вонь скверного табака. Потом полдень, бесцельные шатания по улицам; битый час я простоял на трамвайной остановке, пожирая глазами туго натянутые прозрачные чулки садящихся в вагон дам. Затем обед — помню, в этот день я не мог противиться голоду, хотя обыкновенно не обедал, экономя каждый филлер на кино, на девиц; в этот день я отправился все же на народную кухню, выложил несколько медяков, понес суп к накрытому клеенкой столу, поставил с размаха, пролил себе на руки… После обеда жадно проглотил историю какого-то развратника, описанную в грошовой газетке. Потом опять писанина, мучительная боль в большом пальце, уставшем сжимать перо, насмешки коллег, горечь, подымавшаяся к вечеру, словно жар. О, поскорей бы уснуть, уснуть! Как хорошо видеть сны…
Я что-то купил в мясной лавке, съел прямо на улице и явился в ночлежку так рано, что застал железнодорожника. Однако еще долгие часы я вертелся без сна на постели, и был уже полдень, когда Элемер Табори проснулся.
«Это же чистый абсурд, — сказал я себе. — Спать так долго, когда сон мученье! Я же сплю куда больше других».
Я наказал cameriere[14] завтра разбудить меня непременно не позднее семи.
Но назавтра, уже под конец дня, писец во время работы уснул, уронив голову на стол.
А Элемер Табори проснулся и сказал:
— Va bene[15].
Вскоре он заснул опять, а писец, к вящему веселью своих сотоварищей, проснулся. Элемер и на сей раз спал до полудня.
Эта история привела меня в окончательное уныние. Теперь я отчетливо сознавал, сколь точно очерченные, нерушимые законы существуют в этой игре сновидений, напоминающие непреложные взаимосвязи законов природы.
Тогда-то и зародилась у меня впервые мистическая, казалось бы, мысль, что, если при раздвоении личности две души существуют в одном теле, то в моем случае единственная моя душа существует в двух различных телах, поочередно меняя место проживания.
Потому что в сущности обе они суть одна душа и, хотя на какое-то время разъединялись, сейчас слились опять, воспоминания их тождественны и — тут-то и заключается главный кошмар — тождественны их характеры, внутренний склад, лишь на поверхностный взгляд они представляются совершенно различными, внутри же, я это чувствую, отвратительный писец по существу тоже я — я в другой оболочке, при других обстоятельствах. И когда я борюсь с тем, что несет в себе память писца, я, собственно говоря, борюсь с собою, со своим дурным «я».
А что другие? Не так ли и с ними? Нет ли и у других подобного темного «я», может быть, сокрытого, может быть, неосознанного… нет ли и у них этого греховного злополучного «я»? Как знать… Но у моего дурного «я» есть также и тело.
Да, и тело. Ведь что такое тело, как не совокупность памяти о некоем комплексе чувств, физических чувств, память о них наличествовала у писца точно так же, как и у Элемера. А если так, отчего же тогда Элемер вправе претендовать на тело, а писец — нет?
Однако тело писца было совершенно иным, нежели тело Элемера. Тело писца некрасивое, тощее и грязное, и существовало оно где-то совсем в иных краях, где-то далеко. Душа моя в единый миг перескакивала из одного тела в другое.
Я побывал в Милане, но едва помню, как приехал сюда, какою дорогой, едва сознавал, что прокатился на пароходике по всему озеру Гарда, видел рощи лимонных деревьев с каменными колоннами, видел прекрасную Риву, спящую глубоким летним сном. Все это непостижимо и грязно переплелось в памяти с жизнью писца, постылым канцелярским помещением, с тошнотворной фамильярностью синего человека и проникающим в самые печенки испепеляющим взглядом начальника канцелярии. Я заснул в Дезенцано с открытым окном, выходившим на озеро, я только что видел, как уплывал во тьму ярко освещенный пароход, — и в тот же миг оказался на паршивой койке в ночлежке, койке, которую делил с железнодорожником, работавшим в ночь. В голове у меня все смешалось, я не знал уже, кто я и где я, чувствовал только, что если это продлится, я спячу, сойду с ума.
Впечатления моего путешествия накатывали и исчезали, но в жизни писца изо дня в день все оставалось неизменным.
Я сидел за столиком в прелестном ресторане «Cova»[16] в Милане и ожидал, когда мне принесут fritto misto[17]. Напротив меня висело зеркало, и я разглядывал в нем свое лицо. Чистое, упитанное, юное лицо — мое ли? Увы, я знаю и другое лицо, оно тоже мое; во время одиноких, голодных, унылых скитаний я видел не раз в зеркальных стеклах витрин неприятную прыщавую физиономию с круто выступавшими скулами, большим адамовым яблоком, водянистыми глазами — ах, как я спешил поскорей отвести взгляд куда-то в сторону, только бы не видеть собственное лицо! Да, у меня есть и другое тело, где-то далеко, неведомо где, извращенное, грязное тело, в которое душа моя удаляется спать…
Где оно?
Где-нибудь там, где утро бывает тогда, когда у нас вечер… Ах, если бы можно было добраться туда, если бы отыскать то мое тело!
Где оно, где?
Только не в Венгрии.
Но кто я такой в моих снах? Как меня зовут?
На каком языке я говорю?
Я так точно и подробно помню всякую малость из моих сновидений. Как же странно, что я никогда не задумывался, что этого, именно этого я не знаю! Не знаю, как меня зовут.
Ах, если бы вспомнить хоть какое-то имя из той жизни, моей жизни во сне! Пусть чье-то чужое имя, фамилию… мастера, например… синего человека… или, может быть, название города… страны…
Я не помнил ни одного имени, ни одного названия. И до сих пор мне даже в голову не приходило подумать об этом.
И еще — на каком языке я разговариваю в моих снах? Не помню ни единой фразы, слов не помню, которые произносил там либо слышал.
Несчастный, несчастный калиф-аист! На этот раз калифом-аистом был Элемер Табори.
Ах, вспомнить бы одно только имя, одно-единственное слово! Я бы тут же, тут же сказал, где расположена страна моих «сновидений» в реальном мире, я бы тотчас туда поехал, нагрянул бы туда, где живет мое второе «я», посмотрел бы ему в лицо и — наваждение кончилось бы.
Одно слово, одно только слово!
Окажись мы оба в одном месте, обе мои оболочки, тогда мои ночи совпали бы с его ночами. И что, сновидения продолжались бы? Что было бы?
Ах, да, да, одно указание все-таки есть! Эта моя вторая жизнь, по всей видимости, должна происходить в таком месте, где утро совпадает с нашим вечером.
В другом полушарии… В Америке…
И тут мне опять вспомнился май, наш пикник и — Кинчеш. Кинчеш, как раз тогда приехавший из города Большое Соленое Озеро.
Я сидел наверху, на крыше Домского собора в Милане посреди густого белокаменного леса. Необозримая даль открывалась моим глазам. План созрел в мгновение ока: я еду в Америку, в Great Salt Lake City. Так ли, эдак ли — поеду…